назад вперед

РАЗНЫЕ ВРЕМЕНА


1.

         Этот текст мне писать не очень хочется. Но, чувствую, уже все-таки пора. Надо. Это – как заполнять какие-то, когда ты сам уже забыл за что, кому, куда – счета, составлять формальные анкеты или протоколы… Но – обстоятельства! И – делать нечего. С того и начну.
При одной недавней моей публикации в московском литературном журнале «Знамя» была дана «справка об авторе», т. е. обо мне, в которой в частности говорилось: «был участником поэтической группы «Московское Время»», а также «живет в США». И первое, и второе не совсем точно. Мне и вообще последнее время при публикациях некоторых моих текстов в отдельных сборниках и антологиях (разрешений на каковые публикации в иных из них, замечу тут, кстати, составителям в принципе даже не приходит в голову у меня спрашивать) периодически это самое упомянутое участие (как и проживание) вменяется.

     Начну с первого, тем более что тут же, под горячую, так сказать, руку, «листая» в Интернете архив журнала «Знамя» за

последние годы, наткнулся на статью-эссе Михаила Айзенберга (№8 2005) об этой поэтической группе 70-80-ых гг. прошлого века, в которой мое участие в ней закреплено, что называется, историко-культуро-литературо-ведчески.

В той  статье есть бесспорно сильная мысль о необходимости точных датировок в культуре: «история [группы], повторяю, не написана, а хронология на самом деле очень важна». – полагает Айзенберг.

          Возразить трудно: важна (на самом деле)! Она ведь, хронология, как и любая фактическая достоверность – все-таки основа любого «ведения», в том числе и литературных, и культурологических изысканий, то есть дел заведомо описательных, самим своим существованием обязанных неким фактам уже случившегося, реального мира. Таким образом, фактическая точность, или, по крайней мере, целенаправленное стремление к ней – главный (если не единственный) смысл вообще всякого подобного занятия (включая сюда, кстати, все описательные фактографические жанры – от журналистского репортажа до исторической монографии).

Но, конечно, не

для констатации подобных глобальных всечеловеческих истин я все-таки решил сесть за компьютер. Моя цель много скромнее, и, честно признаюсь, гораздо более эгоистична.
В предложении, которое предшествует процитированному дифирамбу хронологической достоверности, Айзенберг в своем эссе – в качестве участников названной группы также упоминает и мое имя, а датировку этого моего участия (с существенной оговоркой «если верить») основывает на произведении Сергея Гандлевского «Трепанация черепа».

О cвоем отношении к художественному методу «меня-описания» как элементе общего «отображения действительности» именно в том тексте С. Гандлевского, сейчас мне говорить не хочется. Но и вне зависимости от этого, не могу не заметить, что с какого-то момента я стал очень явно ощущать, во-первых, вполне, конечно, закономерное «сгущение прошлого» вокруг себя. Как бы сказать это – собственного, но – внутри общего. Или, - под другим ракурсом если, - то общего, но ведь и со мной, моей жизнью, мясом тех или иных ее фактов – внутри. Вроде как

– превращение времени в историю (и то сказать, а куда ж ему, и всем нам в нем, по мере увеличения возраста, еще и деваться!). Но, во-вторых, по ходу этого «сгущения» постоянно стал натыкаться на упоминания собственного имени, а также фактов, так сказать, творческой (да и не только) биографии, зачастую приводимых произвольно, уж конечно – у меня самого ни кем не уточненных, и попросту недостоверных.

Тут тебе, или любому, читающему данные строки впору упрекнуть меня в чрезмерном моем внимании к себе самому, любимому, к зацикленности на собственной персоне, а то и попросту в попытке явной или скрытой саморекламы.

 Но, - возрожу я, - во-первых, и это-то все было бы, кажется, вполне в русле нынешнего литературного и проч. пост-модернизма, к которому, кстати, вполне декларируя это, принадлежат хотя бы даже уже названные тут участники современного лит-процесса. А, - во-вторых, и в-главных, - не я же весь этот разговор начал. Опять-таки (см. выше): обстоятельства…
 
А, интересно, кстати, какова бы была твоя собственная реакция, или что бы делал или

говорил вообще любой такой читающий, если бы на него вдруг ни за что ни про что вывалили что-нибудь из нижеследующего.

Открыв несколько лет назад, одну толстую, претендующую на представительность и престижность поэтическую антологию, я в предпосланной моим стихам справке о себе самом, среди прочих данных мне определений, с ужасом прочел: «…политический деятель…». Так как подобное – действительное или нарочитое – кого бы то ни было наименование я, в своей системе ценностей, не могу расценить иначе, как прямое оскорбление (все равно, что обозвали воришкой-мошенником или там – детоубийцей…), то тут же позвонил автору справки, с которым был вполне неплохо знаком, с требованием объяснений подобного демарша.

Ядовитый человек тут же парировал: а ты же вот, в таком-то году, на закате СССР, некие письма в защиту кого-то подписывал, статейки в неподцензурных журналах публиковал, в голодовке какой-то участвовал, - ну, мы, составители, и решили, публикуя твои стихи, и об этой стороне деятельности тоже упомянуть; да и вообще – имели это в виду как

раз-таки в качестве комплементарного определения…
Ничего не оставалось делать, как засмеяться. Черт его знает, схулиганил ли тот – тоже «литературовед» – или нес все это всерьез...

Но сейчас не могу об этом не сказать. А то, что же это получается: так вот, глядишь, помрешь, так сказать «досгущаешься» в этой своей эпохе, а, может, от тебя ничего-то, кроме той публикации в величайшей из всех мировых времен и российских народов антологии не останется, или попросту не слишком дотошный потомок решит судить о всеми забытой русской словесности исключительно по собранному и написанному в ней. И в каком же это, пардон, виде тогда пред ним предстанешь?!
В разных публикациях и изданиях последних двадцати лет я встречался с определением себя в качестве «концептуалиста», «диссидентского автора», «поэта русской эмиграции», «еврейской диаспоры», а внутри последних – еще и представителя некоей группы «гудзонских звуков» или чего-то еще в этом роде. Я упоминался в рядах «православных

публицистов», «порнографических ненормативщиков», «литературных анархистов», «русских националистов», «космоплитов-глобалистов» и т. д. И вот, наконец, мне перестало быть смешно, и, имея в виду попытаться спасти от всего перечисленного хотя бы остатки своего имени, - в трезвом уме, здравой памяти и с чистой совестью заявляю: ни тем, ни другим, ни третьим, ни четвертым никогда, слава Создателю, не был, и, надеюсь, уже не стану. Хотя, признаюсь, в периоды – от случая к случаю – некой компанейско-литературной ангажированности на протяжении жизни иной раз участвовал в каких-то общих выступлениях и давал, если просили, тексты для публикации в журналах и коллективных сборниках. Впрочем, нечасто.

Несколько по-иному обстоит дело с названной Айзенбергом причастностью к группе «Московское время». Собственно, он далеко не первый, кто упоминает мое скромное имя в этой связи. Так, в частности, об этом заявлено в другой, не менее толстой и претендующей на глобальность, но, похоже, совсем уж недостоверной, неполной, и поэтому, я бы даже сказал, не

очень какой-то честной антологии.
К слову сказать, там, - а в последнее время, похоже, и не только там, - в названную группу включен еще и целый ряд других авторов, о существовании которых, смею полагать, действительные «московсковременцы» и слыхом не слыхивали, разве что эти ее «представители» были таковыми в ряду, - как это формулирует в своей статье Айзенберг, - «поклонников»… Но не это тема моего, исключительно, как сказано, эгоистичного писания.   
      
Обращаясь к упомянутому возможному товарищу потомку, - буде он, роясь в сегодняшнем московском литературном процессе, вспомнит и обо мне, - хочу довести до его (а также и твоего, буде у тебя почему-либо хватит интереса и терпения читать этот текст) сведения нижеследующее.
Я, Санчук Виктор Генрихович, 1959-го г. р. , действительно (как об этом пишет и М. Айзенберг) в самом конце 1982-го, или в начале 1983-го (помню, был самый разгар зимы) познакомился с двумя московскими поэтами Александром Сопровским и Сергеем Гандлевским. Спустя некоторое время после первой встречи я действительно (как о том пишет

в своем произведении Гандлевский) приехал по месту тогдашнего проживания последнего (кажется, в районе поселка Переделкино) на предмет более тесного знакомства, которое и произошло как с ним, так и с приехавшим туда же несколько позже в тот день Сопровским.

С этого момента в течение нескольких последующих лет (83~87) нас троих связывала теснейшая личная дружба. Я встречался с Сережей или Сашей, или с ними обоими почти ежедневно, несколько реже, но тоже достаточно часто, к Саше присоединялась его жена – Татьяна Полетаева. Буквально каждое утро, - за исключением, конечно, тех нередких, когда и предыдущий-то вечер заставал нас с Сашей или/и Сережей по одному адресу, ибо все втроем, перепившись, мы где-то «зависали», - начиналось для меня с телефонного звонка Сопровского или Гандлевского, или моего звонка одному из них; а если такового взаимного «тройственного созвона» не происходило, то это уже само по себе было тревожным знаком, предвещало что-то недоброе – настолько нарушало нормальный порядок вещей.

Также, в период 83-86 мы много ездили в Ленинград, позже в

Тбилиси. Несколько раз вдвоем с Сопровским, а порой опять-таки втроем (с Сопровским и Гандлевским).

Помню, когда году в 84-ом, Сережа, женился, и у них с женой Леной родился ребенок, мы, вместе с моим тогдашним семейством – моей женой Олей и нашим с ней маленьким сыном Петей, жили недолгое время все вместе на академической даче моего деда под Звенигородом.

Короче говоря, дружили все сильно. Конечно, вся эта дружба была густо сдобрена стихами, которые каждый из нас писал, да, собственно, и базировалась и началась с них, при том, что мои товарищи, будучи несколько старше меня (на 6 и 7 лет соответственно, а это для тогдашнего моего возраста было существенно), были, конечно, и многоопытнее в «делах» и поэтических, и литературных.  Впервые я услышал и узнал творчество Сопровского и Гандлевского, когда зимой 82-83-го они вдвоем появились на посиделках некоего поэто-переводческого семинара под руководством Аркадия Штейнберна, который я, увлекаясь тогда переводами на русский южной славянской и немецкой поэзии, более или менее регулярно посещал.

Придя на семинар

вдвоем, Саша с Сережей читали стихи. Их тексты, особенно на фоне общей тогдашней затхлости в культуре вообще, а поэзии – уж подавно, произвели на всех присутствовавших, в том числе, конечно, и на меня очень сильное впечатление. Насколько сейчас помню, не столько даже в филологическом каком-то плане, а той легкой свободой, которая за ними стояла, их буквально обвевала, и, может быть, в первую очередь и делала именно стихами.

В свою очередь, и я, приехав вскорости после того вечера в первый раз к Сереже (и Саше), как сказано, для знакомства, и именно под впечатлением от их поэзии, тоже, по их просьбе, прочел какие-то свои, сочиненные к тому времени вирши. И они также вызвали дружеское приятие со стороны двух товарищей. С тех пор вся эта дружба  промеж нас и началась.    
      
       Длилась она на протяжении, как сказано, лет трех-четырех (обычный период для воплощения и реализации стандартной человеческой влюбленности). Само собой: было масса всего веселого, грустного, восторженного, трогательного, слегка обидного, порой чуть циничного, немножко постыдного, любовно-извинительного,

великодушно простительного и вновь веселого, прекрасного и восторженного.
Но «мемуарировать» я тут (никого) не собирался, поэтому и подробностей не то, чтобы приводить, даже припоминать не стоит. Влюбленность, любовь, даже ушедшая, она ведь тем и хороша... Она же была. И пусть остается. Как это у Сопровского (последуем, кстати, совету Айзенберга и уточним: сказано уже несколько позже того периода, незадолго до его, Сашиной, смерти, в 90-ом): “Но это сон, а сон не поддается пересказу”.

Тем более, не буду и давать никаких характеристик тогдашним друзьям. Ни с точки зрения тогдашнего своего отношения, ни из сегодняшнего отдаления. Любая такая характеристика по определению грешила бы в той или иной мере субъективностью и неточностью. А ребята-то уж и подавно во всем этом не нуждаются. Поэты ведь. Так что все, что им хотелось поведать о себе миру, – найдется в их творчестве, вполне доступном сегодня заинтересованному читателю.

 Одного только не сказать не могу, именно потому, что это имеет непосредственное отношение уже к моей теме.

Именно

Александр во всех компаниях являлся тем, что называется идейным руководителем, формулировал цели и установки группы (любой, и, в том числе и в конкретном случае - данной). И имел несомненную склонность к организаторской деятельности. Не знаю, хорошо ли это в принципе, или плохо, но у него получалось легко, естественно и как-то само собой.

Конечно, мне, с момента нашей близости, многократно было рассказано и рассказывалось друзьями о литературной группе «Московское время» (название, которое, при этом, честно скажу, никогда не казалось мне чересчур удачным, но, в конце концов – как есть так есть, да и вообще – никто ж меня не спрашивал, а мне в моей привязанности к старшим товарищам вовсе не мешало), вспоминалось ими о славных деяниях их прошлого, прежде всего, естественно – на словесном поприще, о тех, кто были в том, еще до-моем, прошлом ближайшими соратниками – единомышленниками, в первую очередь о тех, кто теперь вот пребывали в эмиграции, - а именно Алексее Цветкове и Бахыте Кенжееве. Никаких иных новых попутчиков на тот момент у группы, насколько я знаю, не было (а если бы

были, я бы определенно был в курсе, так как при упомянутой тесноте нашего тогдашнего общения «мимо меня» это пройти бы просто не могло).

Периодически с Сашиной стороны делались заявления о том, что вот теперь-то, уже в новом составе, надо бы собрать и (сам-издатски, естественно, то есть так или иначе) произвести некий очередной поэтический альманах. И теперь вот, Витек – тоже в «Московском времени». И скоро к этому приступим и т. д.

 Однако ни для меня, ни, тем более, думаю, для Сергея это не являлось приоритетным, что называется, направлением ни внутри наших общих тогдашних взаимоотношений, ни внутри собственных – у каждого в отдельности - жизней и, пардон, творчеств.

Никакой альманах так собран и издан не был. Не было и никаких совместных деклараций, манифестов, или уж не знаю там чего, того, что, - как известно нам по истории литературы, - как правило, и является формальным признаком той или иной группы.

Более того, когда, уже с началом перестройки, был организован литературный клуб «Московское время», -

конечно же усердием прежде всего Сопрвского, - то я, хотя номинально считался одним из членов-учредителей последнего (наряду с самим Сопровским, Гандлевским, Полетаевой, а также – «с моей стороны» знакомыми - Григорием Дашевским и Дмитрием Веденяпиным, супруга которого – Маша стала этого клуба секретарем и главным, похоже, мотором), но в деятельности его участия практически не принимал.
В клубе не было ни одного моего (опять я, по названным причинам – о себе) публичного выступления, в отличие от всех других учредителей и не только их (тут любопытно, кстати, что на одном из немногих «совещаний» по программе деятельности, одном из первых, на котором я все-таки поприсутствовал, именно мной было внесено предложение не превращать все мероприятие в непрерывный междусобойчик, а пригласить для выступлений сочинителей других московских тусовок, а именно литераторов Кибирова, Рубинштейна, других авторов, и в их числе Айзенберга, выступление которого и состоялось в ближайший после того «совещания» «клубный день»). Не то, чтобы хвастаюсь-кичусь. Так было.  

Но... время шло, перестройка углублялась, клуб функционировал, все, как бывает это в стремительно скачущие эпохи, друг от друга отдалялись. В результате, - кстати, когда как раз речь и зашла о моем собственном официальном выступлении, - мы вдруг (а, может, и не совсем вдруг) страшно разругались и с Сергеем, и с Александром, не важно даже, что было причиной (говорю же, мемуаров писать не буду), я от злосчастного выступления, и автоматически – дальнейшего участия в том клубе – отказался. Но, честно-то сказать, и в любом случае, мне было не до клубов. И ссора, конечно, была лишь поводом, а, вернее – символом что ли, закончившегося этапа. И на том весь мой “московско-временский” опыт пришел к логическому завершению, а, соответственно, для группы – период ее истории, связанный в какой-то мере и со мной, надо полагать, тоже. Рассказал все это, чтобы некоторым образом прояснить свое отношение к вышеназванной группе.

В моей душе, башке – или где уж там это все откладывается, - та несомненная дружба-любовь к Саша и Сереже начала восьмидесятых так и хранится. При этом, если и

не говорить дежурных слов о взаимных благодарностях и т. п., очевидно, что при такой близости отношений и интенсивности чувств между нами троими просто не могло не происходить того духовного, ментального взаимообмена, обогащения, обучения друг у друга, который всегда происходит в подобной ситуации между людьми. В этом, конечно, и вообще смысл общения между ними.

С другой стороны, вынужден повторить: никогда не участвовал ни в каких совместных альманахах, коллективных мероприятиях, не провозглашал совместных манифестов и не “стоял на платформе” литературной группы “Московское время”.
 
И, таким образом, на общелитературном процессе в вечности, буде таковой произойдет, по делу о “московском времени” я должен, по-моему,  проходить не подельником-фигурантом, а – пусть и важным, м. б. одним из ключевых, но – свидетелем. Опять-таки не знаю, хорошо сие или плохо, но – как есть.
Впрочем, не могу не упомянуть еще об одном факте собственной биографии в ее, так сказать, историко-литературной части. Уже после завершения не то, чтобы даже личных

постоянных контактов и дружб с членами «московского времени», но и после прекращения деятельности одноименного клуба и трагической гибели А. Сопровского, в начале 90-ых вдова Александра Татьяна Полетаева по собственной инициативе отнесла в редакцию московского журнала «Знамя» имевшиеся у нее тексты моих стихов, которые, будучи в 93-м году этим журналом опубликованы, стали одной из первых моих публикаций в России в качестве стихотворца. Традиция, которую редакция издания продолжила и в этом году (№ 10, 2010), за что я столь же традиционно ей благодарен. Однако же вот, не могу не сделать примечания к публикации, показавшееся мне необходимым и существенным.

Ты наверняка спросишь, почему именно теперь и почему, раз подобного рода упоминания уже достаточно длительное время бытуют в общелитературных и окололитературных изложениях, я лишь сейчас сподобился публично вылезти со всей этой темой пред ясные очи литературной общественности. Отвечу: истинно – не очень слежу за разного рода периодикой, публицистикой, литературными и историко-культурными процессами, в частности – в русле

современной русской словесности. Можно сказать, не участвую в этих процессах. Поэтому до какого-то времени не придавал значения мелким упоминаниям моего скромного имени в них. До достижения этого всего некоей критической массы. А теперь вот – чувствую – сгущается! Ну и лень было. Да и вообще – захотелось (показалось нужным) сказать именно сейчас, сейчас и говорю.

      Теперь о встречаемых мной в публикациях определений меня в качестве «живущего в США» (со всеми теми же, приведенными уже, оговорками необходимости – для меня – этих пояснений).
Последние 10 лет я большую часть времени, провожу в Нью-Йорке. Однако, если даже не иметь в виду расхожего отрицательно-метафорического утверждения, что «Нью-Йорк – не Америка», что верно в некотором культурологическом и проч. планах, но, конечно, никак (слава Богу!) не соответствует ни фактическому, ни юридическому положению вещей с точки зрения государственной принадлежности и очевидной географии, - если даже не говорить об этом, то мое проживание здесь не то, чтобы не достоверно или эфемерно, но, я бы

сказал, не единственно возможно и не строго определенно.
Я не эмигрировал в США. Оказался я 11 лет тому назад именно в НЙ имея в виду воссоединиться с определенной женщиной (с тех пор моей женой), которая на тот момент так же по стечению обстоятельств жила здесь, и нам показалось удобным устраивать наш совместный быт тут. (К слову сказать, из возможных мест   проживания нами с ней в тот момент рассматривалась и Россия, но довольно скоро этот вариант отпал, по причинам, я думаю, для тебя очевидным).  

При этом я остаюсь гражданином РФ, имею соответствующий паспорт. В нем даже – до последнего времени –  обладал таким рудиментом советской эпохи, как «пропиской» или как там «регистрацией по м. ж.» (от которой, впрочем, недавно отказался, «выписался», что называется, но сие – исключительно по личной инициативе и по техническим причинам, так мне было на тот момент удобнее…).

Но гражданином России, - повторяю, - остаюсь. Тоже, впрочем, – пока мне это удобно. При этом я и фактически провел за означенный срок времени в России

не намного меньше, чем в США! Постоянно бывал то в Москве, то в других местах РФ. То, что не встречался при этом там с авторами упомянутых «справок» обо мне, вовсе не может быть свидетельством обязательного моего «проживания в США», безоговорочно утверждаемого этими авторами. Также, случалось, живал еще в странах Европейского союза, Украине, Индии (хотя соответствующими гражданствами и не обладаю)…

Ниже приведу мое интервью со знакомым американским иммиграционным адвокатом. Оно сделано пару лет назад именно для объяснения того, как в принципе обстоят дела с вопросом совмещения статуса различных гражданств нескольких стран в США и иных странах мира на сегодняшний день (с момента интервью существенных изменений в этой области не произошло).
 
Этот текст делался специально для интересующихся данной темой, так как меня многократно спрашивали, как это так совмещаются гражданства и паспорта разных стран у иных персон при том, что ни одна из данных стран формально некоего «двойного гражданства» не признает.
Предварительно позволю себе, однако, сделать

некоторое – с претензией на философствование – обобщение.  

Я последовательный, что называется, глобалист. Как ни банально. Но и банально-то это именно потому, мне кажется, что нынешнему миру просто некуда от той глобальности деться. Какие бы издержки и проблемы, наравне и с несомненными огромными преимуществами, ни сулил его насельникам данный факт.
В этой ситуации само определение по кальке «живет в США», или в ином месте, в отношении конкретного меня, или вообще кого бы то ни было, уже несколько, мне кажется, теряет смысл и не может быть определяющим фактором биографии и ее константой, а поэтому как-то даже коробит слух.
Возможно, - возвращаясь к предыдущему отрывку (о моей причастности к группе «Московское время»), - я, уже тогда, в начале 80-ых, внутри еще «железного занавеса» подсознательно не был приверженцем самоназвания группы не только из эстетических соображений,  но – подспудно – и как-то вот историко-географически и культурно-политически что ли…
Время на Земле все-таки принято измерять «от

Гринвича». И уж тем более никогда (!) мне не был близок некий москвоцентризм, ни в мировом, ни – м. б. в первую очередь – в общерусском, то есть, в том числе, и языковом плане.
              
       Разговор верноподданного с деловаром.

       Недавно я стал гражданином США. Любопытно, кстати, что фактически сие высокое звание мне присвоили 23 ноября, то есть вроде как в качестве подарка на американский день Благодарения, пришедшийся в этом году на 24-е. Формально же, - присягу я принял - 5 декабря, то есть, если еще вспомнишь, в очередную годовщину славной сталинской конституции 36-го года, отмечавшуюся в нашем детстве в СССР в качестве праздника. И вот, именно в связи с этой присягой, но и с детством, да и – прежде всего - с проживанием в мире на данный момент, так сказать, уже по-взрослому –  вопрос: «И кто я теперь? Самому не понять…» - как спел поэт. Я ведь в Америке не беженцем оказался и из России вовсе не эмигрировал, а, стало быть, остаюсь и гражданином РФ. И не хочу его терять. Честно признаюсь: не из ностальгических каких или

патриотических соображений, а просто ради дополнительного удобства передвижения по планете.
 
    - Думаю, кто ты такой, - тебе самому решать. Выражаясь высоким штилем, именно возможность такого свободного решения вкупе с гарантиями других свобод и предоставляют своим гражданам США. По крайней мере, в идеале так. При этом ни от тебя, ни еще от кого бы то ни было никто, по крайней мере – со стороны Америки, не требует отказываться от любых других гражданств. Миллионы людей живут с двумя, тремя паспортами. Просто, предоставляя тебе, - по твоей же просьбе, заметь, - свое гражданство, Соединенные Штаты вроде как говорят: для нас теперь – вы – наши граждане. Ну и, соответственно, имея все, положенные такому гражданину привилегии, вы должны подчиняться нашей конституции (в чем ты как раз в той присяге обязался), иными словами – просто соблюдать законы страны и вовремя платить налоги. Все остальное – твое личное дело.

    - Но как же не требуют отказываться? В той присяге, которую произнес и под которой подписался, ясно сказано: I… renounce and abjure all allegiance

and fidelity to any… state or sovereignty of whom or which I have heretofore been a subject or citizen.

    - И вот именно, что оба слова  allegiance и fidelity означают «верность», «преданность», «лояльность», еще – «вассальную зависимость». Таким образом, в данной фразе сказано, что «я отказываюсь от верности, преданности, лояльности и вассальной зависимости по отношению к любому сюзерену или государству, подданным которого был до сих пор». Но вовсе при этом – не от самого подданства.

    - Но несколько странно: как, отказавшись от этой самой лояльности кому-то, я могу являться его подданным?

    - Согласен, тут есть некоторое противоречие. Но повторюсь, Соединенные Штаты смотрят на это так: для нас вы теперь – наш гражданин, остальное – ваше дело, с другими своими лояльностями разбирайтесь как хотите, нам они никак не мешают. Иными словами, если противоречие и есть, то оно головная боль уже никак не Америки. Кроме того, масса стран, давая свое гражданство, вовсе не требует никакой

присяги. Автоматически, естественно, получают гражданство люди, родившиеся в данной стране от ее граждан. Тут надо еще заметить, что существует два типа «натурального» то есть, урожденного гражданства – «по крови» и «по почве». По законам разных стран признается первое или второе, или оба принципа вместе. Например, ребенок, родившийся, от двух, скажем, русских граждан на территории США, даже если его мать просто транзитом пересекала территорию этой страны, автоматически, кроме своего русского – по крови от родителей – гражданства, будет обладать и американским, так как Америка как раз это «гражданство по почве» тоже признает.

    - Но если гражданство не урожденное, и присяга такая есть?... Могу ли я, присягнув, например, США, получить в дальнейшем еще и подданство некой гипотетической «Зимбабве», для чего мне тоже потребуется произнести схожую клятву верности уже ей и отказаться  от прежних, то есть, в том числе и американской, лояльности?

    - Опять-таки, Соединенные Штаты это не волнует. Для них ты останешься

американским гражданином. В случае, конечно, если данная страна не находится с Америкой в состоянии войны, то есть, если сам факт такого демарша не представляет собой для США прямую угрозу. Например, в некой стране есть всеобщая воинская обязанность, и она – в состоянии войны со Штатами. Значит, если ты подпадаешь под призывной возраст, ты должен будешь воевать против нас. И в этот момент ты присягаешь стране врага и отказываешься от лояльности Америке. Тут, конечно, тебе придется выбирать, чей ты гражданин – США или «Зимбабве».

    - Вопрос, как раз для меня уже, к сожалению, не актуальный: как решается вопрос со службой в армии?

    - В американской, при наличие еще и второго гражданства? Да служи, пожалуйста, мы же тебя гражданином признаем (если бы подходил по возрасту).

    - Но не обязан?

    - Так здесь же армия добровольная.

    - В данный момент. Но в законе определены ситуации, когда любой гражданин обязан…

    - Так ты сам и ответил.

    - Однако вдруг в такой,

оговоренной ситуации я оказываюсь гражданином не только США, но и страны, находящейся с ними в состоянии войны.
 
- См. предыдущий пункт. Придется выбирать.

    - Вернемся, в Россию, со Штатами пока, по крайней мере, - слава Богу, не воюющую. Находясь там и являясь гражданином двух стран, чьим законам я подчиняюсь?

    - Российским. Но ты всегда подчиняешься законам той страны, на территории которой находишься. Скажем, если ты гражданин и РФ, и США, а еще и Китая с Японией, но совершишь преступление на территории Германии, то будешь судим и сидеть по законам Германии в Германии.
                
    - Какое же отличие пребывания, в данном случае – меня в России в качестве ее гражданина, от нахождения там гражданина США, вторым (русским) гражданством не обладающего?

    - Такое же, как нахождение, например, русского гражданина в США, приехавшего в гости по визе, от гражданина Америки. Ты остаешься там полноправным гражданином: имеешь право на работу, участие в выборах, не должен покидать страну в какой бы то ни было определенный срок

(указываемый при въезде)… ну и все прочее, что определено твоим гражданством. Но, - с другой стороны, - некоторое отличие отношения к тебе со стороны американского консульства в России, по сравнению с отношением к американцу, не являющемуся русским гражданином, находящемуся там с визитом, действительно будет. Так, например, если с американцем, гражданином только США, там что-то случится, он, например, подвергнется какому-то преследованию, то консул просто обязан будет вникать в его дело и заниматься его судьбой. Если же, кроме американского гражданства у тебя есть еще и гражданство данной страны, то для американского консульства там ты такого интереса не представляешь. Ты же там гражданин, - сам и выкарабкивайся. Это, кстати, может быть довольно существенным фактором при нахождении в странах, со, скажем так, не вполне развитой демократией, или попросту диктаторских, где именно твои права тамошнего гражданина ущемлены или не соблюдаются. Например, вот белорусский батька принял некий очередной закон, запрещающий критику его страны. Идиотский, конечно. Но закон. Некий, кстати, аналог 70 статьи УК РСФСР по той самой, упомянутой

тобой «сталинской конституции» («Антисоветская агитация и пропаганда»). Ну, трудно как-то представить себе, что приехавшего по визе американского гражданина можно по ней посадить за то, что он не лестно отзовется о местной политической ситуации. А вот советского (в данном уже случае – белорусского) – гораздо проще.
 
    - Если уж мы такие щекотливые политические темы затронули, то как обстоит дело с занятием всяких государственных, руководящих постов при наличие второго гражданства? Лет десять назад в России был скандал с Борисом Березовским, занимавшим тогда какой-то крупный пост при президенте Ельцине, и у него случайно обнаружилось, кроме русского, еще и израильское гражданство. Или вот я, - могу баллотироваться в США в сенаторы, обладая русским гражданством?

    - Нет. То есть баллотироваться ты можешь, но никто, конечно, тебя не только не выберет, но и поддерживать не будет. Это, собственно, не уголовное преступление. Но, конечно, тут же вскроется, и ты будешь с позором отстранен от всех должностей. Но, как правило, все люди, делающие политическую карьеру

в какой-то стране, отказываются от всех других подданств. Вон, президент Литвы, кажется, был полковником армии США, так конечно, он уволился из армии и отказался от американского гражданства. А то странно бы как-то получилось – военный, давший военную присягу одной стране, президент другой…

    - Как выходят из гражданства?

    - Лишиться его можно по одной из двух схем. Натурализованного гражданина (то есть, например, тебя) могут лишить гражданства, если обнаружится, что при его получении ты сознательно дал ложную информацию о себе, причем такую, которая была существенна для этого самого получения. Поясню: тебя, при получении гражданства, спрашивали, совершал ли ты в прошлом какие-то правонарушения или служил в воинских частях другой страны. На оба вопроса ты ответил «нет». Однако в дальнейшем выяснилось, что это была неправда: ты совершал, или служил. Но что совершал и где служил? Если окажется, что нарушением было  то, что ты когда-то напился и получил 15 суток, а служил в советском стройбате, то это не будет являться такой «существенной ложью». А вот если

ты сидел за убийство, а служил в войсках СС, то будет, потому, что при верной информации, ты бы гражданства тогда не получил, и теперь тебя его лишат. Второй случай лишения, это когда ты сам делаешь так называемое «агрессивное заявление» (агрессивное – в данном случае – утвердительное). Или по собственной твоей (как в случае с тем президентством) инициативе, или по требованию властей (как в случае с присягой, данной стране или армии врага) ты должен быть подвергнут определенной процедуре. На ней тебя спрашивают: признаете ли вы себя гражданином США. Ты должен ответить или «да», - тогда ты продолжаешь подчиняться нашим законам, или «нет», - тогда ты перестаешь им быть.

    - Всю ситуацию мы рассмотрели с точки зрения моего американского верноподданства. А что с имеющимся российским гражданством?
    - Но ты же говоришь с американским адвокатом. Я не большой специалист по российским законам. Насколько знаю, в какой-то момент, в конце 90-х Россия не только не была против двух гражданств, но ее консульства здесь стали очень активно возвращать гражданство

российским эмигрантам, некогда лишенным его, вернее – еще гражданства СССР, правопреемницей которого она является. А несколько лет тому назад дума напротив – приняла закон, отменяющий двойное гражданство… Как в реальности решается этот вопрос сегодня – трудно сказать. Но Россия сама – в некотором развитии находится, там только становление законов происходит. Вряд ли для нее реально вдруг взять и начать лишать всех, обладающих двумя гражданствами, русского подданства. Кроме вопроса всяких демократических свобод и прав, есть еще и демографический фактор. Там не та ситуация, чтобы отказываться от своих людей.
    
     - Как к фактору разных гражданств относятся другие страны?

    - Ну, европейские, то есть те, что мы все-таки привыкли именовать западными, цивилизованными и т. п. – в основном, конечно, так же как США. Признают. Все-таки мир идет к глобализации. Даже не в политическом, а просто в географическом и демографическом смысле. Надо же понимать, что все больше людей перемещаются по Земле. Значит, все больше смешанных браков, как и смешанных фирм и

компаний. Это влечет за собой статус «постоянного жительства» в каждом конкретном месте. Постоянное жительство, как правило, предполагает в дальнейшем натурализацию… Человек вообще все в большей степени становится Гражданином мира. Ну и соответственно, коллективный интеллект всех этих парламентов, конгрессов, дум, меджлисов и курултаев должен, по идее, развиваться в каком-то таком направлении.


2
Расхожее утверждение о том, что поэзия принадлежит молодости, и стихи – в ведении молодых (Ахматова, кажется) настолько самоочевидно, что, - подозреваю, - обязательно влечет за собой и исключения из этого правила.

Впрочем, все сие – умозрения.

Как бы то ни было, мне в мои пятьдесят один требуется не то, чтобы провести в себе некоторую работу, но все-таки словно бы включить какой-то тумблер внутри с тем, чтобы определенным образом настроиться прежде чем открыть, – который уже раз в жизни! - эту книжечку стихов Владимира Полетаева.
Впервые я на одном дыхании прочел ее в двадцать пять, в 1984-м году. Маленькая книжка

«Небо возвращается к земле» (Мерани, Тбилиси, 1983) – собрание практически всего, что успел написать в конце 60-ых годов этот московский юноша, прежде чем в 1970-м, в свои 19 – погибнуть – выброситься из окна дома на Ленинградском проспекте. Книжка примечательнейшая! Однако для меня она была (и осталась, - нет, многократно усилилась!) в своем значении не только собранными в ней, этими ранними, с несомненной заявкой на гениальность текстами.

Дело в том, что как только она попала мне в руки, я тут же вспомнил, что не только мельком знал в детстве этого юношу, но даже слышал непосредственно от него самого некоторые из этих стихов. Это было в 69-ом, наверное, году дома у моих родителей.
Коллизия всей истории такова.

Моя мать – Минц Лена Исааковна была учительницей русской литературы в московской средней школе № 657, располагавшейся в Лялином переулке, в районе м. Кировская. Ее ближайшей товаркой, учительницей истории в той же школе была Инна Соломоновна Лесник. Уже в последние классы школы как раз к этим двум женщинам пришел подросток, юноша, который,

кроме школы, посещал также литературный кружок в расположенном поблизости районном дворце пионеров. Это и был Володя Полетаев.
Его поэтический дар был сразу замечен и учителями, и всеми, с кем ему доводилось пересекаться (не заметить было нельзя!). После школы Полетаев поступил в московский Литературный институт, выделялся и там, стал много переводить на русский современную ему грузинскую, украинскую, немецкую поэзию, а также стихи европейских поэтов ХIХ-го века, но в первую очередь – именно грузинских поэтов (выучил язык, постоянно ездил в Грузию). В 70-ом погиб.

Для меня же все, связанное с ним, имело некоторое странное продолжение.
Конечно, повидав и услышав его в свои 10 лет, я на тот момент ничего толком не понял в его стихах (помню, впрочем, то детское ощущение: ничего особенного… слова какие-то тихие… мне, должно быть, в том моем возрасте потребны были другие – громкие! яркие! – как новогодние игрушки…). Далее и вообще по ходу собственной жизни - взросления тот образ тихого юноши стерся из памяти.
Повзрослев и прожив уже кусок (для меня

весьма значительный, кстати) собственной жизни, зимой 82-83-го года я, сам пробуя себя в стихосложении, познакомился и очень сдружился с двумя московскими поэтами Александром Сопровским и Сергеем Гандлевским. Оба причисляли себя к «поэтической группе» «Московское время», к которой, по их рассказам, на разных этапах относились также поэты Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев (на тот момент пребывавшие в эмиграции), еще несколько московских и, кажется, питерских авторов, жена Александра Сопровского – Татьяна Полетаева (однофамилица Владимира!)…
Общепризнанным идейным вдохновителем, организатором и лидером товарищества был Александр.

Сдружились мы настолько сильно и близко, что часто даже, выпив у кого-нибудь из троих дома (а алкоголь был всенепременным атрибутом общения) оставались в данном, подвернувшемся доме, на ночь. Это было в порядке вещей. И вот именно дома у Сопровских (они с Татьяной жили тогда в районе метро Отрадное) мне и попалась книжка Полетаева. Ее, если не ошибаюсь, принес Саше также участник «Московского времени» Володя Сергиенко. Там я ее, пока

Саша, помню, спал, а Тани в квартире не было, лихорадочно и прочел.

Выяснилось, что Полетаев некогда, еще, конечно, до всякого «Московского времени», был старшим товарищем и наставником Сопровского (разница в их возрасте была невелика, один, может быть, два года, но для подростково-юношеского их периода, возможно, значительная, или просто – так или иначе – Владимир был старше). Они тесно дружили. Сопровский, впрочем, в период их отношений носил фамилию Магеркут. Все это рассказал мне позже отец Владимира Полетаева Григорий Соломонович, а также и сам Саша, всегда вспоминавший Полетаева с восторгом, трепетом и печалью.
В конце 80-ых годов я пробовал написать некое эссе о Полетаеве. Кто-то показал рукопись родителям Владимира, так я познакомился с ними.

Но еще: в 1986-м году в компании старших товарищей – с Сопровским и Гандлевским мне довелось попасть в Тбилиси. Там в разных культурных, литературных кругах, конечно, прекрасно помнили Владимира Полетаева, безмерно всегда сокрушались о его безвременной смерти.

Но также в городе, как и в

других городах «союзного значения» жила масса знакомых и друзей моих, уже пользовавшихся некоторой известностью и связями новых товарищей. Гандлевский и Сопровский привели меня «на постой» к одной из своих подружек – молодой переводчице и журналистке Мадлене Розенблюм в открытый и приветливый дом ее родителей.

С Мадленой у нас произошел бурный роман.
Далее – времена переменились. Изменились в них и все современники, и, конечно, все их взаимоотношения и связи…

По разным причинам в моих отношениях со старшими товарищами – Сергеем и Александром произошли охлаждения. В декабре 1990-го Александр Сопровский трагически погиб. Еще до того, весной 1989-го из СССР, а вернее – из Грузии, от начинавшейся там Гражданской войны, вместе с семьей эмигрировала Мадлена. Однако в 1998-м году мы вновь встретились с ней в Нью-Йорке и вскоре поженились.
Весной 2007-го в Москве скончалась моя мама.
    
            Собственно, все. Сижу в нашей квартирке в Квинсе. Листаю книжечку Полетаева.
Причудлива все-таки вся

эта взаимосвязь, вязь: стихов, жизни, времени… Но есть, есть!

ПОСЛЕСЛОВИЕ


(к книжкам «От моря до моря» и «Обстоятельства уточняются», Водолей, М. 2008.)

Март 2008. Нью-Йоркские знакомцы сосватали симпатичную работу. В большом здании на углу 23-ей и Пятой мне выдали JPS-ку и маленький фотоаппарат, а к ним – целую кипу детальных карт районов города и соседних графств. На картах нанесены отдельные точки, как правило – перекрестки каких-то улиц, или аллеи в иных из многочисленных парков. Есть также и список всех этих мест по адресам. Задача: в удобное для себя время разъезжать по Нью-Йорку и окрестностям, выискивать требуемый пункт, засекать каждый раз географические координаты и, записав их, зарисовывать схему движения транспорта в данном месте, после чего – делать несколько фотографий этого места по разным направлениям. Раз в неделю, или реже – тоже, впрочем, когда это покажется удобным и своевременным, сдавать наработанное в офис. Так как водить машину я начал довольно поздно, то мне пока еще не успело надоесть это занятие и по-прежнему доставляет перманентное удовольствие. Я и так без конца мотаюсь по городу туда-сюда. А тут вот катишься куда-нибудь по своим делам, вдруг подумаешь: а

дай-ка на карту свою посмотрю. Так и есть! Какая-нибудь из точек обязательно окажется поблизости. Обработаешь ее (причиндалы-то с собой всю дорогу, так в машине и валяются) и дальше поехал.

Само собой, одна московская знакомая, которой только что описал в письме этот, крайне любезный моему сердцу, род заработка, тут же отреагировала – отшутилась: «на террористов работаешь!» А вот и нет! Как раз даже наоборот. Это – штатная (штата Нью-Йорк) программа. Говорят, все делается для прокладки и разметки велосипедных дорожек (поэтому, кстати, особо ценится, если в кадр моей съемки попадают велосипедисты). Так что, можно сказать, работаю практически вообще на лучшего друга велосипедистов – Дядю Сэма, или, точнее – на одного из пятидесяти его верных любимых племянников. И даже иной раз греет душу геополитическое соображение: вношу крохотную посильную лепту в дело противостояния всяческому нефтяному шантажу в отношении Западного – в широком смысле слова – мира со стороны его нелюбезников, всех этих закомплексованных противников его истинной богохранимой демократии. Ибо, чем мощнее и славнее мировое

Велосипедство, тем, соответственно, меньше будет потребно Европе, Штатам и другим порядочным благовоспитанным странам, то есть всем метафизическим атлантистам, к каковым имею честь и наглость причислять и себя, этой отвратительной вонючей жижи. И не смогут разные неприятные, разжиревшие на ней диктаторы и пройдохи творить по миру на вырученные нефтеденьги свои негуманные безобразия. Впрочем, сам-то я все-таки предпочитаю водить автомобиль (скорее бы уж придумывали и внедряли какое-нибудь новое, альтернативное топливо!) Но и велик в небольшой нашей в Квинсе квартирке притулился у одной из стен, и его я, поминая давнишнее подмосковное отрочество, иной раз тоже оседлываю.

То ли действительно весь мир – одно большое стихотворение, и все со всем внутри него, если прислушаться, да приглядеться, легко рифмуется, то ли мы сами склонны отыскивать в нем рифмы к собственным жизням. Мой здешний товарищ, как и я – из бывших русских, вернее – советских, вернее – московских, Михаил Фрейдлин последнее время, встречаясь со мной, принимается напевать: «Пылится в моей прихожей старый велосипед…» Это строчка из

стихотворения Александра Галича, речь в нем о неизданной при жизни автора в России книжке, которая – по смыслу стихотворения – когда она наконец-то будет там напечатана, окажется ему, Галичу уже вовсе безразлична и не нужна, так же, как старый велосипед, что так мечтался автору некогда, в его детстве, а теперь вот… Будучи даже несколько старше меня, Михаил впитал в себя всю эту Окуджавовско-Галичевскую поэтику, ибо на расцвет творчества этих бардов-поэтов пришлась его московская юность. Сейчас много говорят о том, что время в России сделало круг. И песни Галича снова востребованы. Радостно за Галича, но более – огорчаешься за Время.

Михаил держит некий русско-книжный бизнес в Америке. Оставаясь все-таки русским, он продолжает быть и «книжным» человеком (чтоб, оговорившись, не вякнуть «человеком Книги», каковым, насколько знаю, этот добрый мой знакомый как раз не является). И вот, уже года полтора тому, он, позвонив мне, сказал, что хотел бы издать и мою книжку. Предложение это мне польстило. Но возникло два вопроса. Во-первых, где издавать. Ну, как-то глупо издавать русскую книжку в Нью-Йорке, этой глубочайшей

– по отношению к русской культуре – провинции (все равно, что американскому актеру ехать в Москву за голливудской карьерой). И второй – более интересный для меня вопрос – (ты будешь смеяться): а что, собственно, издавать-то? Не то, чтобы, в припадке самоуничижения я полагал, что в том, что делал (писал) в течение жизни, не найдется нескольких удачных, достойных публикации поделок. Но в том-то и проблема, что в области словесности занимался в течение этой жизни много чем: сочинял стихи, лез зачем-то во всякую журналистику, рассказы писал… А нынче уже и вовсе все это куда-то отодвинулось… Но и книжку собрать я все-таки подписался. Только, - «а что бы ты издать предпочел, - стихи, прозу?» – спросил, хитро смекнув, что «заказчик» сам даст мне наводку. «А что посчитаешь нужным, то и выпустим», - парировал, не дав мне уклониться от ответственности, М.

Я залез в недра компьютера, - величайшее изобретение человечества (тоже – продукт западной, заметим тут к слову, его цивилизационной ветви), пришедшееся как раз на время моей жизни, - и без труда извлек скопившиеся там во множестве тексты почти что 30-ти последних лет,

то есть, как раз более или менее сознательного периода этой жизни. Отсек показавшееся мне уж совсем ни для чьего прочтения не пригодное. Прочее свалил в кучку. Многое из оставшегося в разные моменты жизни и разные эпохи казалось мне самым, а то даже – единственно важным! Вот этим Главным и последним, что просто необходимо было тогда во что бы то ни стало произнести! Иные вещи бывали и востребованы окружающим миром, ну, хотя бы – мирком, - их охотно порой публиковали в разных литературных и информационных печатных органах. Время (и жизни, и эпох) сменялось, все снова отодвигалось, проживалось… И соответствующие тексты теряли свежесть и актуальность, оставаясь при этом жить в каком-то своем, закрытом, словно обложка прочитанной книги, мире. Но и такой бесформенной кучей, разобраться в которой я мог только сам, предлагать это все кому-то было бы, конечно, непристойно. И все, в конце концов, должно быть доведено до конца. В том числе – сделана эта самая книжка. А как, если я искренне сам теперь уже не понимаю, что из писанного достойно внимания, - хотя бы даже только моего собственного, что нет?

Тут и возникла

некая концепция этой книги. Возможно, как любая концепция, несколько спекулятивная. Я просто решил распределить все сделанное по времени написания. Есть, правда, сильное опасение, что теперь, если у этого издания и найдется читатель, то он тут же упрекнет автора в исключительном внимании к собственной персоне, в стремлении скорее сбацать, так сказать, по аналогии с прозванными «преждевременными мемуарами», некое собственное навсегда – преждевременное «собрание сочинений». Что ж! «Некоторое сожаление приличествует тому, кто решил посвятить себя Господу», - назвал свою диссертацию Арамис. Используя схожую формулу, признаем: определенное творческое тщеславие не чуждо бывает тем, кто подвизается на нивах искусств и литератур…

Но есть и нечто иное, что подвигло меня на такой, столь сомнительный во вкусовом отношении, шаг. Что-то, не исключающее сказанного, но словно бы существующее ему параллельно, или даже – “стоящее за”.

Один мой хороший знакомый, прославленный сегодня (и заслуженно) русский прозаик любит повторять: «Все (в литературе – В. С.) - стихи. Просто для романа нужно

более долгое дыхание, чем для стихотворения». При всем дружеском отношении к тому прозаику, я принципиально не могу с ним согласиться. Это, конечно, не так. И дело, разумеется, не в структуре записи того или иного текста, даже не в повествовательности прозаического произведения, от которой, как правило, уходит стихотворение (в конце концов – довольно мы знаем и прекрасных, при этом – вполне повествовательных стихов, и – с другой стороны – поэтичнейшей и образной прозы). Но мне ближе всего точка зрения на данный предмет Эдгара По (не думаю, впрочем, что именно по этой причине я пишу сейчас все это в Америке, но говорю же: все со всем рифмуется).

Итак, По (в переводе Константина Бальмонта) замечает: « Ценность поэмы (подразумевается – в нашем понимании – стихотворение – В. С .) находится в прямом отношении к ее возвышающему возбуждению. Но все возбуждения в силу душевной необходимости преходящи. Та степень возбуждения, которая могла бы наделить какую-нибудь поэму правом на такое наименование, не может быть выдержана в произведении более или менее значительных размеров. По истечении самое большое получаса оно

ослабевает, падает, возникает неприязнь , и поэма как таковая более не существует... Если какое-нибудь литературное произведение слишком длинно, чтобы быть прочитанным за один присест, мы волей-неволей должны отказаться от чрезвычайно важного эффекта, доставляемого единством впечатления, ибо, если требуется чтение в два присеста, во впечатления вмешиваются мирские дела, и что-либо подобное цельности сразу разрушено.»

Итак: единство впечатления, которое влечет за собой тот или иной род возбуждения. Нельзя не согласиться, что именно это составляет суть любого, в том числе и словесного искусства. Исходя из этого «самым поэтическим» стихотворением было бы одно единое, но все в себя вмещающее, универсальное и всеобъемлющее слово, способное вызвать мгновенную и абсолютную эмоцию. В установке на это – несомненная правота современных минималистов в поэзии в их, пусть и утопических, поисках такой лингвистической единицы.

Вовсе к иному стремится – по крайней мере, крупное – прозаическое произведение. Посредством множества слов оно пытается объять собой мир, что, принимая во внимание обязательность

субъективного взгляда пишущего, всегда на практике сводится к подмене этого мира данным произведением с массой рассыпанных в нем и тем самым уравновешивающих друг друга впечатлений – эмоций. Или, - в более прямолинейном и откровенном варианте, - оно пытается выстроить свой параллельный, виртуальный, как его теперь называют, мир. Но с теми же неизменными внутренними особенностями.

Так же и в пространственном отношении – то, универсальное и абсолютное минимальное стихотворение – эмоция будет стремиться к «ничто», к крику, к единому звуку, к тому, чтобы, прозвучав, улетучиться, вернуться в свой космос; проза же не может быть «вне мира», даже если она выстраивает свой «новый мир», ей потребен строительный материал /многих/ слов, которые она обязательно берет из уже существующего.

И во временном плане: действительное стихотворение предвещает еще не бывшее (пресловутая «езда в неведомое»). Ницше замечает где-то, что истинные Пророки свидетельствуют о грядущем в веках, тогда, как «нынешние» поэты сообщают о том, что случится всего лишь через пятнадцать минут … (но все-таки – в будущем! – В. С.).

Проза, в силу вышеназванных причин, всегда описывает уже случившееся, пусть хотя бы даже только в сознании.

Все сказанное к тому же налагается на любопытнейшую, никогда не бывшую еще ситуацию мира, его столь же пресловутую «глобальность», когда весь он стал абсолютно доступен, а при этом – столь же абсолютно замкнут (ведь надежды ХХ-го века на иные, реальные миры за пределами земного тяготения на сегодняшний день никак не оправдались)! В этом замкнутом, но уже не плоскостном, а трехмерном пространстве голос поэта, - имею тут в виду не недостойного автора данных строк, а любого – истинного, возможно даже самого выдающегося и звучного из всех представимых поэтов, - уже просто даже физически не может, похоже, достичь обратной стороны того общего шара, куда нас при этом легко доставляет рейсовый самолет (здесь, конечно, не имеется в виду профанация этого «голоса» теми самыми виртуальными, компьютерными технологиями).

Не сможет, в свою очередь, объять его и никакая, самая многословная проза, потому просто, что для этого ее написателю пришлось бы описать, то есть, вобрать в себя абсолютно всю

реальность на этом шаре, попросту говоря – стать Богом. (Вспомним, в этой связи, опыты – на куда меньшем пространстве первой половины прошлого века – Томаса Вулфа в Штатах, или – еще ранее – графа Толстого в Русской действительности).

Возвращаясь, что называется, на землю, то есть – к себе любимому и данной книге: всю жизнь, как я теперь понимаю, меня просто-таки разрывало – с одной стороны – стремление улететь куда-то туда, в тот поэтический космос (об индивидуальных масштабах, так сказать, его протяженности в световых годах, а равно о ценностной воплощенности сих полетов – возможно , всего лишь забавных прыжков, - я сейчас не говорю). И, - с другой стороны, - желание вобрать в себя окружающий живой и физический, реально-конкретный мир (опять-таки безотносительно масштабов тех его областей, которые оказались мне доступными и объективной ценности произнесенных по этому поводу слов).

Так вот, теперь, разбирая всю эту, компьютерно-сохраненную, скопившуюся словесную массу, я и придумал ту самую «временную» спекуляцию – уловку. Раз уж, - рассудил я, - нам, мне, по крайней мере, как таковому,

не дано вырваться из этого замкнувшегося пространства-времени, пусть уж тогда оно само работает на меня, то есть, на данные тексты. Ведь все, что когда бы то ни было происходило со мной, думалось и писалось мной, все – было в нем! Внутри определенного времени! Пускай же и будет соавтором!

Тогда, и опять-таки – вне зависимости от качественной оценки собранных тут произведений, они, с необходимой поправкой на индвидуальные особенности автора, просто станут показательными материалами конкретных времен своего происхождения. Например – для гипотетического будущего историка-культуролога, буде таковой вознамерится, как о том сказал поэт «рыться в сегодняшнем окаменевшем…».

Впрочем, иной возможный просвещенный любезный читатель наверняка не преминет сделать вывод, что все сказанное в этом послесловии – лишь хилая попытка защитить и оправдать в своем существовании собрание еще более хилых и никчемных малоталантливых текстов. В противном случае и никакого послесловия бы не потребовалось. Что ж, и он будет, конечно, прав!