назад вперед

ЭХ БЫ НАМ – ВДОЛЬ РЕКИ…


 Был у меня лет десять назад в Москве знакомец, родом из страны Аджария, где надо полагать, множество мудрых людей проживает (даром, что севший вскорости, кажется, за какие-то полубандитские делишки, чем, впрочем, в то время едва ли не все постсоветское народонаселение не брезговало).
В каком-то разговоре угостил он мне такой, запомнившейся с тех пор фразой: «Неплохой ты, Витек, парень, г… только из тебя еще не отжато. Отжимать, отжимать надо…».
Сейчас мне это вспомнилось, потому что поймал вдруг себя на искушении: двинуть, - в смысле, прямо вот тут, сидя за компьютерной клавиатурой, - куда-нибудь в сторону мерзявой литературы, этого самого, по словам поэта, «всего прочего»; начать плести что-нибудь про долгую путь-дорогу в ночи, баранку, мокрый асфальт, свет фар встречных машин, шорох шин, и, стало быть, - многозначительные,  наплывающие сюжетообразующие воспоминания. Но – надобно отжимать! Хотя действительно про дорогу, уже не в виде планетарных обобщений, а в части собственного на ней пути сказать когда-нибудь все-таки придется.    
Молодым человеком мне в

1978-ом году посчастливилось попасть на север Дальнего востока и несколько месяцев прожить с партиями геологов в горных районах верховий рек Охоты и Юдомы (север Хабаровского края и Якутия). Впечатления, произведенные тем миром на девятнадцатилетнего советско-московского недоросля, в общем-то случайно и непонятно как туда занесенного, - (искренне полагаю, что не обошлось без Промысла свыше), - остались для меня одними из самых сильных на всю произошедшую в дальнейшем жизнь. А, может быть, в значительной степени ее, дальнейшую жизнь, и сформировавшими.
Я родился и вырос в Москве. Можно вспомнить и представить себе – всю тухлятину семидесятых годков ХХ века в России, в ее к тому же эпицентре, именно – в голове – столице СССР, с которой, как известно, все и гниет… Распространяться об том не буду, так как она (тухлятина) и в памяти моих сверстников достаточно свежа (вот ведь – грустный каламбур получился), да и в многочисленных литературных и мемуарных опусах – памятниках эпохи прописана.
Но исторические ситуации и бытовая среда – одно дело. Есть же, кроме эпохальных,

поколенческих и прочих, социумом обусловленных обстоятельств, еще и просто биологические законы, которым подчиняется всякий, родившийся на Земле. И даже еще, - ежели кто верит, - и вневременные, метафизические, так сказать, привязки.    
Я был в ту пору страстно, что называется, всей душой, то есть абсолютно, а к тому же и взаимно и счастливо влюблен. В Москве незадолго перед тем у меня родилась очаровательная дочка. Образовалась, как сказал о том Маяковский – «маленькая, да семья».
Но тут-то и возникло известное противоречие между открытым, вечным и прекрасным миром в сознании, который, на мой взгляд, просто не может не ощущать, не приветствовать своей жизнью и не желать объять собой едва взрослеющий полноценный мужчина, -  и той самой упомянутой подпорченностью московского социума в его рутинной, беспросветной повседневности.
И вот моей семейственности, то есть тому, что в принципе, в здоровой ситуации призвано быть как это – «спасительной гаванью», «убежищем в окружающем океане жизненных катаклизмов и невзгод» - «ячейкой», короче,

«общества», суждено было теперь превращаться именно в такую «ячейку», но - о, ужас!- именно данного общества-социума. Это-то, наверное, и было основным побудительным мотивом моего Дальнего Востока (что, впрочем, внешне было обставлено необходимостью заработка средств на содержание как раз того самого семейства).
В те времена в горах хребтов Черского и Верхоянского проводились только первые геологические съемки, иными словами, до этого – вообще никто толком не знал, что там, в земле, внутри есть, ну, разве что лишь так – приблизительно, исходя из общих предположений. Да и первую-то географическую съемку - то есть обыкновенную, хоть какую обычную карту, тоже сделали всего за несколько лет до того. Фактически это оставалось тогда одним из немногих, ну, может, наряду еще с Амазонской сельвой и парой других каких мест на планете, действительных белых пятен.
Но здесь, говоря о гео- а, стало быть – и картографии, нельзя не упомянуть следующего. Советская власть, как известно, довольно активно на протяжении своей недолгой истории занималась исследованиями и потугами освоения

огромной территории страны, в том числе слабо заселенных и неизведанных областей севера и востока Евразии.
Как поведали мне еще в начале моей взрослой жизни некие причастные ко всем этим географическим-геологическим таинствам друзья, русская, а позже советская картография, еще с давних, до всяких даже аэрокосмических времен (съемки местности) традиционно была очень высоко класса и отличалась большой точностью и  достоверностью.
При этом, однако, вся картография СССР занималась и побочным – намеренно дезинформационным делом. То есть выпускала (и запускала в широкое пользование – в продажу, например) специально искаженные карты и планы. Изначально, наверное, эти поделки, в духе ранне-советской шпиономании предназначались для дезориентации страшных внешних врагов в случае их вторжении на родимую нашу землю.
К моменту моей юности подобная хитроумность в деле защиты рубежей и содержимого обширной страны от внешних агрессоров смысла уже никакого не имела, в первую очередь потому, что, вследствие повсеместно развившейся аэро и космической фотосъемки всей поверхности планеты, во всем мире уже

издавались и были распространены отличные карты любых масштабов в том числе и данной территории.
И сплошь и рядом, - опять-таки по многочисленным рассказам очевидцев, - доходило до курьезов, когда при въезде на территорию СССР иностранных граждан, у них изымались и страшно секретились карты этой самой территории, бывшие в закордонье просто в обычной продаже. Но налаженная советская секретно-промышленность продолжала работать, штамповать бесконечные оттиски «дезы», выкидывая ее в широкую внутреннюю продажу – в пользование лохам-туристам и прочим гражданам (всегдашним потенциальным, понятное дело, врагам внутренним).
И на всех схемах, картах и планах  местности, доступных для обывателя в советское время, все действительные масштабы, расстояния, углы и прочие параметры физической реальности не то, чтобы были упразднены, но были заведомо искажены, изменено было само взаимоотношение между всеми ними! Но умиляет и прямо-таки восторгает автора данных строк не сам этот факт, а та гениальная простота технологии, с которой было воплощено сие дезинформационное дело!
Представь себе, это же очень

непросто – всю-всю видимую (не только же ведь тобой, но и, что называется, объективно) окружающую действительность так исказить и запутать, чтоб с одной стороны, на плане изобразилась бы полная туфта, с другой же – при взгляде на нее и при ее сравнении с торчащей реальностью, она бы для не слишком искушенного пользователя казалась вполне даже приемлемым правдоподобием.
Но выход, причем по-моему, - повторяю, - в своем роде гениальный, был найден!
Точный, привязанный к верным координатам план каждого отдельного участка земной поверхности, то есть та самая изначальная топографическая карта в определенном масштабе ее соотношения с реальными рельефом и объектами, переносился на специальный резиновый коврик. В дальнейшем эта резиновая плоскость (с нанесенным изображением) растягивалась под неким углом в одну или несколько сторон. Сам «угол искажения» фиксировался и его коэффициент специальным, надо думать, образом зашифровывался. А такое вот, получившееся новое, перекособоченное изображение вновь перетискивалось на бумагу и типографски тиражировалось.
При этом, как ты понимаешь, все

действительные объекты-то на такой схеме сохранялись! Даже их имена, вместе с самим фактом существования. Даже относительно верное местоположение каждого в отдельности внутри общей системы. Только вот все эти соотнесенности, взаимосвязи и сомасштабности были полностью искажены и нарушены на тот самый, засекреченный градус-коэфициент,! Поэтому какая-нибудь дорога, протяженностью, скажем, пять километров (в реальности), на такой карте оказывалась ну, не то, чтобы уж двадцатикилометровой, но, скажем, семи, а иная – напротив того из стокилометровой ужималась… если не в двадцать, то в там – шестьдесят восемь… То же и река какая – начинала течь не на северо-запад, а на северо-северо-запад… Вроде измененьице не очень в глаза бросающееся, но не зная того коэффициента, ты всей реальной картины, ни в жисть не восстановишь!
Так вот. В позднесоветскую и пост- (якобы-) советскую эпохи этот метод мышления и взаимодействия с миром получил весьма широкое распространение. Уж, не знаю, что было первичным, - сам ли этот тип картографирования действительности повлиял на сознание многих моих современников

(как и еще их пращуров), да, наверное, и мое собственное, или – напротив того – общий их (наш) подсознательный или сознательный принцип взаимоотношения с реальностью выпестовал и породил такой тип, как называлось это в школьных учебниках литературы - «отображения действительности».
Может, когда-нибудь попытаемся развить и поисследовать эту тему. Сейчас же для нас важно, что он никак не годился для какой бы то ни было реальной деятельности и ориентации в настоящем мире. Это даже в буквальном смысле слова очевидно.
Поэтому как раз тем симпатичным ребятам, о которых собираюсь тут поведать, советское гос-руководство и непосредственное геологическое начальство просто вынуждено было выдавать настоящие и, как сказано, очень неплохие топографические карты. А еще – обеспечивать минимально необходимыми походными аксессуарами. Давать даже в руки оружие! (Без которого, ну, никак нельзя в тех диких местах). Да и отправлять этих искателей приключений и чистого воздуха дорогостоящим авиатранспортом – за свой же, государственный, счет почти на другую сторону глобуса. Ведь оно, руководство, само

было в первую очередь заинтересовано в успехе того землеисследовательского дела, которым ребятки занимались (золотишко там, нефть-уран разные…).
Не стану тут, конечно, врать себе и додумывать, будто вышеназванные обстоятельства – приобщенности к действительной реальности в уходе от мнимой и искаженной – мной тогда сознательно формулировались. А все ж таки приятно сейчас полагать, что, возможно, подсознательно и они, а, может быть, в первую очередь – они повлияли на тот юношеский выбор.
 
И вот ежегодно весной несколько десятков профессиональных геологов и геофизиков отправлялись туда в составе изыскательских партий, с приданными им для подсобных работ случайными «бичами» - на время завербовавшимися беглецами, кто, как я – от социально-бытовых проблем, кто от чего посерьезней.
Из Москвы в Хабаровск всех вез «главный» самолет «Аэрофлота» Ил-62, флагманский рейс №1, - как с гордостью передавалось попутчиками друг другу. На ужин в салоне лайнера в течение шестичасового полета давали даже основной предмет гастрономического вожделения

рядового гражданина – черную икру! Из Хабаровска же, порастеряв там, понятно, часть не слишком организованных беглецов-подсобников, но набрав на их места новых, уже тамошних, городских бездельников, - всех снова сажали в самолет. Уже небольшой, старенький, с пропеллерами - «Ли», мне лично знакомый к тому времени лишь по уже давней советской литературе.
Почему-то запомнилось: странно и смешно было, что вместо привычных круглых иллюминаторов у него по фюзеляжу –  вполне регулярные прямоугольные окна. Этот самолет летел еще два-три часа и приземлялся в городе Охотске.
Город – действительно – на краю мира. Впрочем, край – не совсем даже верное слово, потому что подразумевает под собой нечто резкое, обрывистое, явное, а тут… просто вялое прекращение всего, что ли…
Серо-белесое, не то, чтобы даже неприветливое, а скорее – просто какое-то никакое – море рядом. Будто бы сама земная твердь, уставшая наконец здесь от своего бесконечного самостояния под небом, сделавшись ко всему безразличной, равнодушно в него, в это море, сползает. А море, в

свою очередь, столь же равнодушно и механически замывает ее в полусне своими нешумными бесцветными волнами. Серые бревенчатые избы и бараки. Такие же деревянные, скрипучие и щелястые мостовые главных улиц. Среди обычной непролазной грязюки прочих. Довольно-таки агрессивно слоняющиеся по тем и другим огромные своры бездомных одичавших собак. Забегая вперед: когда, спустя несколько долгих, нескончаемых месяцев, по завершении сезонных работ всех бичей (за исключением, впрочем, одного, утонувшего при переходе разлившегося горного ручья) руководство везло назад и вновь расположило здесь, а при этом не успело доставить ребятам заработанные ими деньги, то есть оставило их на пару недель без пищи и, что называется, средств к существованию, - то пару из таких полудиких отловили и съели. И, надо заметить, как-то это не казалось в той ситуации чем-то из ряда вон выбивающимся. Но и то сказать, при том, что на еду средств не было, вся толпа человек в пятьдесят, запиханная в несколько бараков, была, помню, постоянно в те две недели вусмерть пьяна (после полугодового-то «сухого закона» в горах!) Ну, и со всеми легко представимыми здесь

нюансами межчеловеческого общения, так что – что уж тут до защиты прав несчастных животных…
Помню: ржавые разлагающиеся меж упомянутыми бараками останки каких-то стародавних вездеходов и другой брошеной техники, производства, похоже, и вообще тех времен, когда никакой техники совсем еще под солнцем производиться было бы не должно.
Однако говорят, были в городке и такси. А так как сам городок – главный перевалочный пункт бичевого народа на пути из горно-приисковых, золотоносных, мест «на большую землю» и обратно, то имела хождение следующая байка: катятся оба два этих имеющихся в городе таксомотора по такой вот главной деревянной улице на очень медленной скорости следом за идущим посередине вразвалку работягой – бичом, возвращающимся с прииска.
В одной машине, стало быть, его шляпа лежит, в другой – чемоданчик с деньгами. После заработка положено было такому парню, ставшему на время советским богачом, сразу лететь в противоположный конец необъятной империи куда-нибудь на юга, в Сочи, и там все это несметное богатство в количестве тысяч десяти, обеспеченных

достоянием республики рублей, прогуливать.
Обо всем этом, впрочем, спел в те же времена бессмертный Высоцкий в песне «Про Вачу» - она как раз, примерно, в том районе (ну, плюс-минус тысячу километров) течет. Еще говорили, что в салоне авиалайнера такому крезу обязательно нужно было пить водку из носика большого металлического чайника, на бок которого должен быть налеплен двадцатипятирублевый билет. Сам такого не видел.
Зато видел, и запечатлелось в памяти нечто, вовсе из другого, - (если б, скажем, кино снимать), - видеоряда: летное поле, выложенное  специальными металлическими, дырявыми такими, похожими на перфокарту, лентами. Их положили там еще аж во времена Второй мировой войны американцы, готовясь вместе с русскими к затяжным боевым действиям в войне против Японии и для доставки в СССР оборудования по Ленд-лизу.
Так эта конструкция тогда, то есть спустя годика тридцать три после Мировой войны – еще основным аэродромом и оставалась. Не знаю сейчас – сохранилось ли… Но вот запомнилось. Думаю, потому, что сейчас именно несколько рифмуется с моим сегодняшним днем. Как,

помню, учили на университетском филфаке, с которого, кстати, и смотался тогда, в 78-ом на Дальний восток, - существует (в фольклоре, например) понятие рифмы смыслов. А тут скажем так: пространственно-временная рифма. С другого же берега – пролива Беринга…
Собственно, с того самого железно-ленточного охотского аэродрома взлетало еще одно полетно-транспортное средство – вертолет Ми-8.
Он вез всю ораву еще часа три, километров за триста на северо-запад, уже непосредственно в горы (впрочем, - не шибко высокие). Там была устроена некая «база»: несколько десятков маленьких бревенчатых домиков на двух человек каждый, все еще утопавших, когда прилетели, в непроходимых сугробах.
Последнее не то, чтобы изумило, - в школе-то все учились: понятно, что на север летим… А все ж таки глаза вдруг резануло. Вылетали-то туда, помню, в районе Дня победы, то есть почти в середине мая, когда в Подмосковье-то нашем уже вовсю травка зеленеет, солнышко блестит. А тут…
С пару недель, пока снег не сошел, пожили там. Ежеутренне, после ночной метели, раскапываясь большими

лопатами. Мельком знакомясь друг с другом. Геологическое начальство тем временем, надо думать, планы свои рабочие составляло, маршруты разрабатывало, да ко всем приглядывалось, разбивая и укомплектовывая человеческий материал по маленьким группкам – отрядам.
И вот, наконец, начинался «полевой сезон». Им называется период года, в течение которого климатические условия позволяют в тех краях людям хоть что бы то ни было копытить. То недолгое время, примерно с половины мая, когда вечные огромные, я бы сказал – космические какие-то – снега вдруг куда-то деваются, даже не то, чтобы тают, а просто, наверное, испаряются, и в течение буквально нескольких дней, без всяких там весен-оттепелей, устанавливается великолепное зеленое лето.
Тогда несколько маленьких поршневых вертолетов Ми-4, прилетевших уже на местный земляной аэродромчик, то есть просто – относительно ровную площадку посереди гор, позабирали все эти отрядики (как правило, один, редко – два геолога с двумя, тремя рабочими в придачу) и раскидали вместе с их палатками, ружьишками и прочим нехитрым скарбом в разные районы

в радиусе 100-150 км., каковые им и надлежало обхаживать, обмерять и разглядывать. После чего – записывать все увиденное и замеренное в специальные журналы и помечать на картах.   
    И вот тут-то все, наконец, открылось. Первозданное, вообще еще ни кем не тронутое великолепие земного космоса: каньоны, водопады в горах; прозрачные озера, которые, оказывается, в жаркую, но короткую летнюю пору успевают оттаять только на пару метров от поверхности, так как внутри – вечная мерзлота, и вот сверху, с горы, видна под голубым стеклом воды эта вечная глыба –  бело-ледяная озерная суть… лоси, мирно выбирающиеся на наледи, чтобы спастись от нежданной июльской жары и вообще-то не частых здесь (горы же) комаров… грибы, которые, если вдруг поесть захотел, вовсе не надо «ходить собирать», - просто выйди из палатки и нарви сколько нужно роскошных подосиновиков, растущих, уже даже не как грибы, а, скорее – как трава… тьмы и тьмы лососевых рыбин, идущих ранней осенью из океана на нерест в верховья рек, - их столько, что из-под их серых спин в абсолютно буквальном смысле просто не

видно воды, будто бревна на сплаве… Но при этом – полное безлюдье – на пятьсот, тысячу километров окрест…
При том же ведь не то, чтобы эти места вдруг в одночасье опустели, они всегда такими нетронутыми были, с самого, можно сказать, первоначала…  Один только раз за полгода на берегу горной реки вдруг встретился олений караван эвенов –  несколько смешных и трогательных маленьких людей –  мужчин и женщин с кульками-детишками, привязанными к бокам таких же небольших животных – идут и идут себе куда-то в вечность. Будто старинные знакомые, поздоровались с нами, тремя геологами, стоявшими маленьким лагерьком у них на пути, "цяйку, однако, попили" (предложить редко встречаемому человеку все, чем располагаешь сам – это свято!), попрощались - до следующего свидания -  когда? лет, может, через восемьсот… - да и пошли себе дальше...
И побежали дни со всеми названными и неназванными изобильнейшими летними прелестями – лесами, зверями, птицами. В июне – даже  еще с белыми ночами.
Продолжается эта благодать примерно до начала

октября, когда, вслед за «первым звонком» - нежданной мимолетной снежной метелькой среди жаркого, слегка только, может быть, пожелтевшего полдня – все столь же внезапно вновь «вдруг и навечно» застывает, стекленеет, становится до боли белым, и возвращается царство космического холода. А там и небесная чернота спускается.
    Но (возвращаясь к началу):  в мешанине тогдашних чувств и мыслей я со всем жаром девятнадцатилетнего сердца (да и вообще – здорового организма) столь же страстно, как пожирал великолепие приоткрывшегося мне на дальнем востоке истинного мироздания, не мог  другой частью своих души и тела не стремиться к упомянутой возлюбленной, к той, «на все времена вечной и единственной», матери к тому же моего детеныша, которая осталась где-то далеко, «на материке», «в России», в ином, короче говоря, мире.
            Тосковал ужасно. Особенно первый, второй месяц… Очень хотелось вернуться. Но куда вернешься, когда только безлюдные горы и тайга на несколько сот, если не тысяч км. вокруг. А все равно, залезши в старый казенный

спальник внутри большой солдатской палатки, или сидя в ночи у красного костра на берегу какого-то безымянного ручья, я тем не менее все рассматривал начальниковские зеленые топографические карты. Даром что на них, - ни на «сотке», ни на «двухсотке», ни на «пятисотке», ни даже на гораздо меньших масштабов, а, стало быть – больших площадей, – вовсе не наблюдалось никаких характерных значочков, принятых для обозначения строений человечьего жилья. Всерьез прикидывал, - теперь, за давностью лет, отчего бы уж не признаться тем, затерявшимся в глубинах времен и памяти моим тогдашним сотоварищам из числа подельников-попутчиков? – подумывал, как бы встать… - как вот, встану сейчас тихо, возьму в той палатке с ящика для образцов ижевскую, двенадцатого калибра, охотничью одностволочку (забирать карабин, или допотопную – в ведении Коли геофизика – тяжеленную трехлинейку было бы, конечно, уж совсем впадлу), ссыплю в рюкзак десятка два тяжелых картонных цилиндриков, насую туда же самой необходимой одежонки, да часть общих запасов еды, и все-таки отправлюсь по тем картам

посредством компаса в общем направлении – запад-запад-юго-запад. Аки какой зверь на запах течки. Вот и повод будет проверить на практике школьные знания, закрепить, так сказать, материал, столь тогда еще недавних для меня, уроков географии (а, кстати, - сейчас вдруг в голову пришло, - всяческой и литературы тоже: см. невольно процитированного Дж. Лондона…).
Редкие, доставлявшиеся (в ту, доинтернетовскую, до-имейльную и домобильнотелефонную эру) вертолетом письма, - раз в две, три недели, - писанные от (обожаемой) руки, пышущие жаром юной влюбленности, молящие о немедленной встрече и полном слиянии, - только, понятно, распаляли, просто-таки до головокружения мутили сознание. И лишь усугубляли приступы неимоверной тоски.
Что бы было со мной (пользуя слова другого, не менее любимого мной в те времена, да и по сей день, американского писателя) если бы и впрямь я пошел тогда по той дороге?
Даже персонажи многократно серьезней, да и получше и материально, и морально экипированные, бесследно терялись на этих просторах на протяжении веков их освоения, так никуда и не дойдя. Так что с величайшей

степенью вероятности можно предположить, что не было бы, в том числе, и данного текста.
Но уж конечно, не сие провидческое откровение предостерегло меня тогда от рокового шага. Смею думать, и не страх. Не боязнь пропасть.
Вообще-то я человек отнюдь не смелый, не храбрец, что называется (вот и Аглая, почти как тот друган из Аджарии, случалось, порой приговаривала: «хороший ты парень, Витек, жаль только трусоват малость…»). Но, - заметил, - бывают у людей моменты и ситуации, когда страх не то, чтобы отступает. Его словно бы вытесняют из сознания другие, гораздо более крутые эмоции: словно некий адреналин, или как это все формулируется, замещает его молекулы или куда-то вовне выдавливает, меняет химию. Тогда – вроде как – уже не до страха… Короче говоря: есть более сильные инстинкты.
И уж, - к себе применимо, - наверняка – не чувство долга и ответственности, не вся эта вязь обязательств, - вязкие обстоятельства, - перед общаком тех же сотоварищей – выше ли ниже стоящих – или чем-то и кем-то еще, - (все комплексы, коих я, похоже, - спасибо советской

власти, долго мастерившей человека новой формации! - в принципе напрочь лишен.). Нет! Там тогда был некий новый импульс, случилось обстоятельство уже другого порядка. Подготовленное, впрочем, наверное, и всем предыдущим течением времен и варением собственных всех этих молекул – инстинктов и помыслов в них. А тем не менее объявившееся вдруг, вроде как абсолютно нежданно в проснувшемся внезапно мозгу. Словно круглая физиономия гаишника, подпираемая созвездиями погон, которая, помню, образовалась в окошке какой-то черной «Волги», за рулем которой спал себе после выпитой ночью литры. (И «Волга», в относительном, колеблемом утренним ветерком, равновесии, держалась уже лишь двумя левыми колесами, торчала своей номенклатурной задней частью из левого же кювета бетонки). Это мне уже в другой (третьей… четвертой…) жизни, выпившему с местными ребятами где-то в Подмосковной Истре, захотелось немедленно во что бы то ни стало поболтать с Аглаей, а она жила тогда в Лианозово, ну и отправился… Вот тогда, кстати, как бывает – задним числом, и впрямь сделалось зело страшновато. С тех пор,

кстати, никогда ни глотка не пью, садясь за руль (хоть и весьма редко не делаю этого, из-за него вылезая).
Так вот: на Дальнем Востоке.
    Еще по прибытии на ту заснеженную базу, в маленьком домике мы оказались на узких соседних нарах вдвоем с геофизиком Колей. Уже не вспомню, подселили ли меня к нему на пустующее место, или мы сами по пути познакомились… Этот симпатичный, интеллигентный и какой-то вот именно «московский», не без тонкости, а при этом и вполне тверденький, - походный, - паренек был всего-то лет на восемь-девять старше меня. Что, собственно, и дает мне сейчас, спустя почти тридцать лет, возможность говорить о нем в таком, несколько панибратском тоне.
Ибо тогда, когда наша с ним разница в возрасте составляла почти половину моей собственной на тот момент жизни, он, вестимо, представлялся мне (и был) много старше, я бы даже дерзнул произнести – старее. Был, короче, взрослым серьезным мужчиной. К тому же – уже не зависимо от возрастной разницы – многоопытным – в тех горах – профи. Не то, что я – дилетант в квадрате (по жизни).

Специфика Колиной работы и положения в данной геологической партии заключались в том, что он был единственным, приданным ей по штату, геофизиком. То есть, все прочие были чистыми, по старинке, так сказать, - геологами. Из них и формировались, как уже упомянул, разбрасываемые по необъятным просторам «отряды».
Такие дяди (и несколько амазонистых теть, - тип исключительно, кстати, мне симпатичный) обосновывались на каком-то,  предписанном им старшими товарищами, месте. Разбивали там палаточный лагерь. И дальше в сопровождение работяг бродили по окрестным горам и распадкам, обстукивая их классическими горными молотками на длинных ручках (как запечатлено то на многих открытках, сигаретных пачках, марках и спичечных этикетках той и предшествующих эпох). Собирали отколотые образцы, внимательно, с пониманием их рассматривали и кидали в большой рюкзак, который и таскали за ними рабочие.
Тут не могу не отвлечься на еще одну, забавную, по-моему, байку. У профессиональных геологов, как, конечно, и во всех иных производственных, социальных и прочих  человеческих структурах и «стратах» существует

своя определенная иерархия. Кажется, на данном, полевом уровне она была такой (сверху вниз): начальник партии; начальник отряда; инженер; старший техник; техник; младший техник. Ну, и потом уже – временные рабочие, вроде меня, имевшие, собственно, к геологии отношение только, как сказано, в качестве тягловой силы и бытовых подсобников.
Так вот, как со смехом рассказывал Коля, в наш сезон один из молодых геологов, такой же, как он сам, обаятельный парнишка в очках был с большим скандалом разжалован то ли из инженеров в техники, то ли из техников – в уже совсем какие-то младшие, за одну веселую проделку.
Оказывается, еще в один из предыдущих сезонов, пойдя в маршрут, он, ради смеха, разбросал кое-где по горам привезенные им с собой из отпускного –  все на те же юга – вояжа, из Крыма там или с Кавказа – несколько образцов тамошних пород. «Чертовых пальцев» всяких, или я уж не знаю там чего, - но очень специфических их, геологических камешков.
И вот новый геолог (с молотком), пошедший то ли сразу следом за ним, то ли уже на следующий год – тем же маршрутом,

стал все эти кусочки пород по пути обнаруживать.
А суть в том, что пород этих в данной геологической области быть просто в принципе не могло! А места-то нехоженые, необитаемые, ничему там случайному взяться просто неоткуда…Понимаешь, - хохоча, пояснял мне Коля, - это бы означало полный переворот в геологии! Ну, как если бы вдруг оказалось, что Ленинград на самом деле не на Балтийском море стоит, а, например, на Белом, или даже – Красном каком. Или – что сила тяжести направлена не к центру земли, а куда-нибудь вверх, или вбок – сикось-накось… То есть, вся наука, со всеми ее базовыми установками и физическими реалиями – насмарку! Просто геологическая картина и история планеты другая!...
Тут, конечно, не то, чтобы даже звон, а взрыв во всем геологическом мире назревать стал. Юный исследователь вовремя струхнул и покаялся в невинной шутке коллегам-сотоварищам и начальству, уже готовившему, надо полагать, громоподобный доклад на ближайшем каком геологическом симпозиуме. Отделался вот – разжалованием в чине.
    Но, возвращаясь к геофизику Николаю, сам он отнюдь не

таскал по тем горам молоток и рюкзак для камней, а подвернувшиеся минералы если и рассматривал, то только на предмет их, - действительно порой изумительной, - красоты и – соответственно – ценности для домашней коллекции.
Его орудиями производства были физические приборы – гравиметр, магнитометр и радиометр, - три небольшие замысловатые конструкции, фиксирующие – соответственно – степень гравитации, магнитное поле и радиационный фон в каждом отдельном месте. Замерив их значения в массе точек (если память мне не врет, - на каждом сотом шаге маршрута), их тоже надлежало занести в специальный журнал, чтоб позже по этим данным так же составить соответствующую карту. А так как, - насколько я, дилетант, понял, - все залегающие в земле породы обладают разными физическими свойствами и параметрами, то они, соответственно, на все эти величины  – каждая по-своему – влияют и их корректируют. Таким образом, в дальнейшем по вариациям этих значений можно с очень большой степенью достоверности констатировать залегание на глубине там-то и там-то вполне определенных пород.                  

Тут, правда, еще необходимо заметить, что вообще в геологии, как в исследовании, так сказать, тела земли – различаются несколько стадий что ли, уровней узнавания. Существует, как я уже написал, так называемая, съемка – это вроде как внешнее обследование и фиксация  (на карте) всего, непосредственно, при поверхностном взгляде, увиденного.
Ну, вроде как первичный приемный врач-терапевт  человеческое тело осматривает: руки-ноги на месте, кости правильно растут. Там, здесь пощупает, постукает – все ли ребра, пальцы какие в соответствие с нормой расположены, нет ли каких венозных вздутий, явных нарывов…
Следующая стадия – разведка. Это уже более углубленное, но, как правило, и более целенаправленное исследование. На этом этапе в организм уже поглубже проникнуть пытаются, выяснить, а что там-то, внутри и именно с этими органами происходит. Тут доктор как раз и берет в руки разные свои слуховые трубки и стетоскопы. Чтоб потом направить – одного к отоларингологу – у него, похоже, аденоиды обнаружились; другого – на флюорографию, - там хрипы в легких…
И

вот говорю же: вся партия наша в тех и тогда местах занималась еще только съемкой. До разработки, кстати, тех районов, думаю, дело и вообще не скоро дойдет, может, через несколько десятков лет, а, может, сто. Там, впрочем, внутри, конечно, всего богато. Ну, золото и так старатели подчищают. А вот, - специально для иностранных спецслужб говорю (ежели предположить, что они об том сами еще не знают) - урана полно. Радиометр на маршрутах всю дорогу так и трещал, и стрелка зашкаливала…
Но возить-то, тащить оттель куда бы то ни было возможные полезные ископаемые – себе дороже. Не рентабельно. Проще – вон – газовую трубу вдоль железки из уже разработанных ареалов протянуть, да и качать бабки.
Но это я отвлекся. Воспарил. Возомнил себе себя каким великим политологом-экономистом.
А суть же в том, что Колина геофизика была в тех условиях не то чтобы вовсе еще не актуальна, но, как я понимаю, имела для общих тогдашних исследований некое лишь прикладное – от случая к случаю – значение. Или, вернее бы сказать: на всякий случай, на будущее… Или, в качестве общего

подтверждения данными своих измерений тому, что обычные геологи со своими молотками и так разузнали.
Потому и не положено было Николаю никакого собственного отряда, как другим его коллегам. А вертолетили его периодически то в один район тайги, то в другой, то в придачу к одному «лагерю» (в гости вроде как), то к другому. А зато и подчинялся он лишь напрямую одному только начальнику партии. Положен же ему по штату был всего один рабочий. Чтоб там по бытовухе подсобить (которая, впрочем, составляет в тех условиях едва ли не 90% всей жизнедеятельности, - надо же на каждом новом становище, в голых горах или лесу дремучем заново обжиться, палатку разбить, припасы схоронить, от зверья обезопаситься и т. д.). Ну, и слегка чтоб с приборами помочь – то есть, вместе с Колей таскать их, а еще и непременное в маршруте ружьишко. И – желательно в цифрах слегка разбираться, чтоб при необходимости самому правильно показания со всех этих …обметров снять и записать их куда надо.
Излишне говорить, что меня-то на это место и определили. Принимая, в частности, во внимание мое, как говаривал один

знакомый, образование выше среднего (или не начатое высшее). И то сказать – до ста и впрямь считать умею, а больше там и не требовалось.
За считанные часы Николай посвятил меня в нехитрое дело снятия показаний с тех приборов и правильной записи их в «полевые журналы». Позже я и карты какие-то составлял. Втянулся, короче. И вообще к походной горно-таежной жизни оказался весьма предрасположен. Ну и задружили мы с Николаем. Стал я его рабочим – помощником. Так и излазили - в дальнейшем - вдвоем массу тамошних плато и взгорий, речных русел, распадков и прочих – кому романтических прелестей, кому – вполне даже реалистически-бытовых, рабочих объектов. Но в любом случае, - повторяю, - исполненных фантастической девственной красоты и полной безлюдности.
Уж не знаю, при этом, сколько в сумме за те несколько месяцев километров – вверх-вниз – нашагали, помню только, что ежедневный наш рабочий маршрут был в среднем 10-12 км. Я нес нетяжелый рюкзак с запасной, на случай, внезапного похолодания или дождя, одежонкой, чифирбачком для привала, и минимальными припасами, а также ружо,

патроны к нему и небольшой, болтающийся у меня под мышкой, радиометр. Коля – гравиметр – по тем временам прибор довольно крупный и навесистый, но тоже – вполне подъемный, главное неудобство которого заключалось в том, что чтобы правильно снять с него показание гравитации в каждой данной точке, его надо было всякий раз установить на подвижной треноге строго перпендикулярно к поверхности земли. А при том, что рельеф все время скакал (горы же!), то это требовало определенного навыка, который, впрочем, Коля за годы своей уже многосезонной работы, виртуозно освоил.
Сверившись с намеченным маршрутом по имевшимся у нас аэрокосмическим фоткам и тем самым, недавно сделанным, топографическим картам, мы чапали «вперед и вверх». Шли друг за другом. Молча. Автоматически считая шаги. На каждом сотом останавливались. Коля лихим жестом ковбоя, срывающего с плеча винчестер, скидывал свой прибор, молниеносно отлаживал верный уровень его треног и, заглянув в специальный глазок, говорил мне цифры показаний. Я же, замерив, тем временем, своим – радиационный фон места, записывал в журнал свои и его данные.

Вся операция занимала считанные секунды.
И мы шли дальше. Раз в час останавливались на перекурчик. А часа через четыре маршрута устраивали привал: быстро сооружали небольшой костер. Навык его разведении в любую погоду из всегда, даже в практически «голых» горах, имеющихся средств обретаешь - волею жизненной необходимости - очень быстро. Кипятили крепкий чай. Курили и болтали. Потом снова шагали несколько часов.
В дальнейшем, уже по возвращении в лагерь, все точечки пройденного маршрута с их цифровыми значениями наносились красными и синими чернилами на новую карту.
 Тогда можно было наглядно увидеть, каких, порой довольно-таки причудливых форм, петель и стрелок мы – аки татуировок по коже земли - понавыписывали ногами за этот день.
Но любопытнее всего было не это, а то, что когда, - уже на следующем этапе, - из тех же числовых точек выстраивался на большом листе график, где линии и зигзаги нашего маршрута начинали теперь выражать не пройденный нами по поверхности путь, а перепады силы тяжести и – соответственно – относительную вероятность залегания чего-то там, под

нами, в планетарной толще, - то вся карта сразу будто бы поворачивалась.
Она меняла на 90 градусов пространственную ориентацию, вроде как становилась на попа, и оказывалась не картинкой горизонтальной поверхности, а планом некоего тектонического среза, определенной там, внутри Земли, ситуации. А, - раз наличествует в мире само понятие геологической истории, - то, стало быть, являлась и изображением постепенной, постоянной серьезной, тамошней землеродной жизни! Как-то это все сближало. Освежало. Приобщало. И…- чудны дела Твои, Господи!            
Короче говоря, я, по всегдашнему, должно быть, своему обыкновению, вполне всерьез и быстро заразился от старшего товарища всем этим землеведческим походным энтузиазмом.
Так и вообще мы, сталкиваясь с людьми чем-то увлеченными, целеустремленными, часто заражаемся их делом. Тем более, если они умеют красиво и стройно его преподнести, рассказать, ввести тебя в суть вопросов.
Подобным образом один из сегодняшних моих друзей умеет рассказывать о нюансах законов разных штатов США, юридических казусах, судебных заседаниях и прочих мульках

юриспруденции. Начнет говорить, заслушаешься: стихи просто.
А другого, - пардон! - гинеколога, я недавно услышал в машине по русскому радио Нью-Йорка. Он так излагал какие-то тамошние проблемы и всю эту анатомию, что как-то из башки абсолютно отъехали любые ненужные ассоциации и всякие глупости, осталась только эта его «песнь профессионала», стройная, строгая и красивая, как все, что исходит от действительного профи.
В случае же с Николаем, в русле данного рассказа, мне-то и вообще было 19 лет. То есть, и сознание было еще абсолютно распахнуто для восприятия всего нового. Свободного места было в нем еще полным-полно, да и времени на то, чтобы вобрать и воплотить любое из этих «новшеств» - казалось, - хренова туча, целая жизнь! Но, думаю, не только это там и тогда сблизило, а в дальнейшем объединяло нас с Николаем.            
            В первый же день на той горной базе, как только ввалился со своим, выданным под расписку со склада, брезентовым армейским спальником в заваленный снегом домишко, где на одних из двух деревянных нар возлежал бородатый Коля, то с первых же брошенных

друг другу обще-ознакомительных фраз, а более, как обычно, вскользь проскочивших словечек, каких-нибудь междометий, их интонации, стало ясно: мы, - не то, чтобы уж совсем – как это, - «одной крови», но некие такие – «социально-близкие».
И действительно, как сразу, конечно, выяснилось, не только оба были урожденными москвичами, то есть теми, кто в разношерстных социальных общностях именуется емким словом «земляки», но даже и в районах Москвы жили по соседству. Знали, пивали и ориентировались в одних и тех же шалманах и пивнухах, - на улице Строителей… у Киевского вокзала… в яме на Столешниках…, навещали те же самые гастрономы и кинотеатры.
Но и более того: вообще принадлежали если не к одному (тут еще все-таки возрастная разница сказывалась), но к очень близким кругам жизни. Сейчас уже достоверно не помню, но наверняка какие-то и общие знакомые были из обширной и разветвленной московской тусовки (самого такого слова тогда, впрочем, еще не было в нашем «великом и могучем»). Вспоминали одни и те же анекдоты. Одни и те же книжки читали.

Последнее, впрочем, не удивительно, при той скудости, а одновременно с тем – централизации советской полиграфической продукции, вследствие которых любая, впрямь достойная внимания и уважения публикация, сразу становилась общекультурным и общесоюзным событием. Слушали те же магнитофонные записи и пробивающиеся сквозь треск глушилок радиоголоса.
Соответственно, и взгляды – на жизнь, на отношения там всякие были схожими. То же – и на политику (хотя тут, понятно, при тоталитарном характере тогдашней государственной системы особых вариантов не было: можно было быть или строго «за», что в нашем понимании было автоматически равнозначно кретинизму, или определенно «против», - о том, что и «протест» сам по себе никак не исключал кретинизма можно было (легче было) не задумываться).
Ну, и в конце концов: оба же оказались в одной этой заснеженной избушке на краю Земли…
          Гитара оказалась тут же. И ее-то Коля, оказывается, с собой возил. Тоже некий показатель, признак ментальной общности, свойскости что ли, в те времена.
          Бренчал

он на ней, используя вечные пять-шесть простейших аккордов, так же бездарно, как и я сам. Но суть была не в этом.
          Гитара (наличие ее в компании, - а редко какая компания тех времен обходилась без) еще, конечно, и способствовала налаживанию контакта, знакомству, общению, откровению, вхождению, короче, в отношения и продолжению их.
             Вот и мы, познакомившись, а потом и сработавшись с Николаем, с первого дня до самого до возвращения в конце сезона то бренчали друг другу в свободное время знакомые песни:
             -  Дай-ка, дай! А эту вот знаешь?... –
                                                                      Эх бы нам - вдоль реки, -
                                   Он был тоже не слаб, -
                                   Чтобы им - не с руки,
                                   А собакам - не с лап!..
            Что, вестимо, и развлекало в горно-таежной глуши и провоцировало всякие разговоры, то тащили ее с собой к костру новых или старых знакомых, по мере того, как за время работ прибивались то к одному, то к

другому походному лагерю. Там, впрочем, как правило оказывалась своя.            

Наступил уже август. Да, судя по яркости северных звезд по ночам, были уже начальные числа августа. Лето, кажется, немного остывало. Прибавилось рыб в речках-ручьях. Голоса нечастых птиц, в основном глухарей, в распадках и приозерных долинках как-то отяжелели, налились. Так же, как и загустевшая зелень на крайне, впрочем, редких лиственных деревцах, как невысокие травы. Вся природа вокруг вообще словно бы слегка заматерела. При этом, несколько одомашнилась, что ли. И сразу – как будто чуть разленилась.  Одновременно и во всех отрядах, которые все реже, будто бы все менее охотно, стали скакать на своих вертолетиках с места на место, обжившиеся в палатках работяги начали все интенсивнее придаваться сушке над жестяными печками бесчисленных жирных грибов.
Для этого устраивалась какая-то хитрая конструкция из натянутых меж брезентовыми боковинами проволочек и свисающих нитей с гирляндами резаных подосиновиков и белых. Случалось, запах, вследствие данной процедуры, стоял в этих палатках такой, что зайти, откинув брезентовый

полог, туда из свежего рассветного утра требовало большой самоотверженности.
Ходили на рыбалку. Нерест лососевых еще не наступил, о нем, как об основном событии сезона, в вожделенном предвкушении лишь рассказывалось с подмигиванием и прицокиванием бывалыми бичами – первогодкам, вроде меня. Но хватало и других рыбьих пород. Хариус. Его ловили специально привезенными и припасенными спиннингами и удочками, постоянно жарили, солили, коптили (холодным или горячим способом), для чего, помню, соорудили специальные чумы с порой хитро подведенными дымоходами, дабы дым оказывался соответствующей температуры.
Дичь постреливали.
Глядя на такой хозяйственно-бытовой, с уклоном в гастрономию, энтузиазм подчиненной рабсилы и –  обратно пропорционально тому – ее же наступившее безразличие, если не сварливое неудовольствие, в отношении дальних походов, - геологи и сами,  похоже, стали меньше рваться на свои минералогические подвиги и поднимать братву в атаки на безответные каменистые кручи. Будто тоже, а!... – махнули рукой на все эти горнозалегающие руды и тектонические проблемы, и также ринулись

в перманентное костровое чревоугодие, да пищезаготовки на зиму.  
Раздобрели, да разохотилиь как-то и голоса в рации, когда в положенные 7 утра Коля выходил на связь с прочими «номерами» и начальством. Даже, может быть, голос этого самого начальства – некоего нач. партии Горохова – из железного ящика стал не таким хамски-требовательным, и деланно-нетерпимым (сегодня бы сказали «совковым»), как чудилось мне прежде.
Но и тут наш с Николаем «отдельный летучий отряд» оказался вроде как на особом положении. В отличие от геологов, которые что-то там абстрактное выискивали, руководствуясь в основном лишь собственными представлениями и геологическими идеями, а потому обладали и широкими возможностями самим намечать себе цели и время своих походов, мы, - пардон! - Коля (и я при нем), «геофизики», будучи переброшенными вертолетом на каждый очередной плацдарм, должны были четко отшагать со  своими бебехами определенные маршруты по конкретной карте.
И свободу в вариантах  пешешествий и вообще времяпрепровождения имели гораздо меньшую. Помню, впрочем, нас

это, странным образом, нисколько не огорчало и не уязвляло.

В очередную выкидушку нас послали вчетвером. Кроме Николая, в придачу с его верным санчо - мной, с нами отправился еще один геолог, довольно занудный и вредный дядя, - такие там тоже случались, - с тоже приданным ему постоянным рабочим. Надо там было что-то комплексное геолого-геофизическое разведать. Может, соответствие между двумя этими типами землеисследования соблюсти, так вот чтоб на дело ходили по тем же самым маршрутам…
Мы так и стояли несколько дней одним маленьким лагерьком в две большие палатки. Быт, конечно, в смысле костра там, пропитания и проч. – вели общий. То есть, мы с тем, другим рабочим, матерым таким «человеком трудной судьбы», бичом, оказавшимся моим тезкой Витей, вроде как дежурили попеременно.
Намеченную для нас работу сделали быстро. Все отшагали, замерили, и с ленцой ждали теперь, куда нас еще заправят. Указаний все не поступало. Вертолет не летел. Сачковали, короче.
В принципе, этот наш с Колей очередной вылет на некий, намеченный начальством, «участок» ни чем бы

не отличался от прочих, уже бывших до него и случившихся позже. Прилетели, палатку разбили, бревнышек нарубили – нары сложили, костер развели, в палатке – печку, так как ночами там, даже в июле-августе, жарко редко бывает…
Но была пара обстоятельств, которые этот, очередной наш вояж, все-таки выделяли из числа других. Во-первых, сразу, лишь вертолет, едва коснувшись колесиками прибитой ветром от его винтов травы, распахнул дверцу, и оттуда, так же сгибаясь от ветра и гула, высыпались мы со своим нехитрым скарбом, - в глаза бросилось черное круглое пятно прямо посередь зеленой лужайки. (А, может, оно еще даже сверху, из иллюминатора, видно стало, пока садились).    
    -  В позапрошлом сезоне отряд Зенякина тут стоял, - бросил Коля, - посмотри, может слеги от их нар где остались, тогда рубить не придется, и колышки от палаток…
И то, и другое действительно нашлось. Удивительно же для меня сейчас, когда записываю это, не то, как резко тогда ударило в глаза выжженное за два года до того место земли – след от кострища, так и не затянувшийся за долгое время зеленью. Вообще, даже

не «игра» или «законы» (а, может, законы (правила) игры?) природы и/или того, чему сама она подчиняется (если так), когда столь причудливо растягивает или сжимает по собственному усмотрению время. Когда, - надо же! – два года тому какие-то люди, зачем-то наведавшиеся сюда, как-то по-своему тут тусовались, жгли несколько дней костер… Два года! Сколько всего напроисходило в мире! Может, целые страны исчезли или наоборот – новые образовались.  Наверняка. Куча людей поумирало. Еще больше – народилось. А здесь все так же, будто этот Зенякин с сотоварищи только полчаса тому назад встал, вещички собрал, да отсюда снялся, - вон, даже рогатинки для поперечной – над костром – палки, чтоб котелок вешать, так из земли и торчат. (И она, палка, сама рядом валяется, тоже идти срезать не надо). Но, - говорю, - даже и не это сегодня самое для меня любопытное.
Но почему именно сегодня мне это так ясно помнится? 30 лет прошло. Масса событий (и мира, и собственной жизни), дел, обстоятельств, людей, наконец, вместе с их лицами, а, часто – каюсь! – именами и судьбами

канули в забытье, как файлы, раз и навсегда стертые из памяти компьютера, как те, позабытые страны (как, кстати, эта страна, когда еще и не думал никто ни о каких компьютерах…). А этот вот момент запечатлелся. Ярко так, четко, будто само то черное пятно на лужайке.
И второе, уже менее претендующее на глобальные философские обобщения, но много более существенное для именно данного рассказа.
В вертолете же, когда подлетали, Коля сказал: - Рядом с Нефедовскими стоять будем. Они в десяти километрах.
При том, что вся партия обследовала один большой участок примерно в квадрате 500 на 500 км. , а в составе ее было, наверное, отрядиков 10-15, которые, как сказано, периодически перебазировались с места на место, то случалось порой, что стоянка одного оказывалась в относительной близости от другого.
Тогда, если время, работа и климатические условия позволяли, ходили друг к другу «в гости». Но и то сказать: хочется же иной раз какого-то разнообразия в социально постоянно замкнутом и довольно-таки рутинном мире одних и тех же твоих попутчиков. Не все же одни и те же анекдоты жевать, радио

слушать, затрепанные книжки (если прихватили с собой) читать, монотонно бренчать на гитарке набившие оскомину глупости, да предаваться размышлениям о вечном над вечерним костром, а к тому же день изо дня видеть рядом одни и те же, до боли знакомые, лица, даже при том, что, - как в нашем с Колей случае, - отношения наладились прекрасные и дружеские… Все ж-таки мы животные социальные! Нам разнообразия в общении подавай! – новизны.
Нефедовские действительно, оказалось, стояли невдалеке. Километрах в одиннадцати от нашей стоянки – вниз по руслу высохшей реки.         
У них был большой отряд. Кажется, даже два, соединенные в один. Видать, особо обильное залегание чего-то в том месте разведывали. И примечательно, что командовала, по крайней мере, одним из них, а, может, и всем объединением, тетка. (Так называлась тогда она мне, восемнадцатилетнему, а на самом деле – привлекательная, даже очень, женщина лет тридцати была).
Я сказал, оружие разномастное, хоть какое, но было у всех и приходилось из расчета как минимум штука на каждую душу. В первую очередь, конечно, это касалось

собственно геологов, комсостава, – у них, понятное дело, нарезное: карабинчики 40-50х гг. выпуска – Дегтярева. Винтовка даже у кого-то вполне Мосинская, довоенная трехлинейка болталась. Да и пистолеты – тоже немолодые «ТТ», помню, мелькали, - это уже так, - у ребят, кто попижонистей, ибо действительного толку от подобных пукалок в тех горах-лесах никакого.
Вообще, я тогда там впервые, как и со много чем прочим, так близко свиделся со всяким стреляющими приспособлениями. И хоть самому не очень случилось их по прямому назначению их применить (кроме одного, кажется, раза, когда пошел вместе с Николаем на охоту, да и то, слава Богу, неудачно), но в некоторых аспектах их действия – более наглядно, умозрительно, да и по разъяснениям бывалых людей, -  слегка разобрался.
 Так, впервые, например, узнал об «эффекте останавливающего действия». Наряду с дальнобойностью, калибром, скоростью пули, оказывается, присутствует в огнестрельном деле и такой существенный фактор. И вот, например, у винтовки или там АКМ дальнобойность, убойная сила и другие важные и полезные вещи очень

большие и распрекрасные.
А останавливающее действие у их пуль хреновое. Потому, что калибр маленький, а летит пуля очень быстро, и все ей на пути встречающееся насквозь прошивает. А потом дальше летит.
Другое дело – жакан из 12 или даже 16 калибра гладкоствольного ружья. «Ну, ты представь, - пояснял мне кто-то, может, даже и тот самый наставник – Николай, - одно дело тебя спицей, например, насвозь проткнули, и дальше пошли, ну, и ты соответственно тоже, пока завалишься, еще вполне можешь дальше куда, крича, побежать, не сразу, короче, окочуришься. Совсем другое – просто сковородкой по балде ка-ак дали! или хоть – поленом под дых… Может вконец и не загнешься, но стопарнешься точно! Это – останавливающее действие и есть.
Лось, скажем, после того, как его из винтаря подстрелили, еще с пробитым сердцем километров десять пробежать может, бывали случаи… А ежели ему крупным калибром, пусть и не с очень большой скоростью и вовсе не дальнобойно, но пол бока вырвало, или хоть – в лоб оглоушило, то особо далеко не убежишь…»
И еще, к

слову, рассказывали: «А вот в том (позапрошлом, третьего года…) сезоне Манякин сам-один недалеко прям от Охотска в маршрут пошел, вдоль морского берега, а на обратном пути, - а осень ранняя была, - глядь: на берегу медведь: присел на месте отлива, и выкинутую рыбешку подцепляет.
Ну, он, Манякин тот, - а у него как раз трехлинеечка с собой и патронов – хоть ж… ешь, - решил: дай-ка перед корешами на базе повыпендрюсь, - шкуру медвежью и мяса с собой притащу.
Ну и лупанул с пригорка по топтыгину. Тот, развернулся, и, понятно – за ним, Манякиным…
Так наш-то так все десять километров до дома от того медведя и сматывался. Несколько десятков метров отбежит, обернется, стрельнет, и опять рысью…
Ну, убил в конце концов... Уже у самого города... Потом в том медведе одиннадцать пуль насчитали.
Потому, что медведя из винтовки или карабина если стрелять, то обязательно в череп попасть надо, желательно в глаз, иначе ему – все по барабану, как слону дробина. А череп у него ма-а-ленький! Сама башка здоровенная, - но шерсть и жир сплошные. А

черепушка – с большой кулак, а мозгов в нем – и совсем пустяк. Поди – попади. Поэтому по правилам, эвены вон, например, они на медведя если ходят, так и вообще желательно вдвоем: один с карабином, другой с гладкостволкой…»
Вот такие разговоры.
Стал я, впрочем, все это тут припоминать и пересказывать, собравшись только заметить не очень даже существенную, но любопытную и милую, как мне теперь кажется, деталь, всплывшую в памяти при упоминании названной амазонки: у той дамы был Наган!                 
Она его, не слишком, впрочем, даже кокетничая, а вполне естественно в тех условиях, носила в кожаной кобуре на бедре. Не пижонила. А все же, - ну, куда ж от них денешься! – от постоянных мусоринок в мозгах – ассоциаций, напластований кульуры-литературы! – рифмовалась же, небось, сразу с той, окуджавовской «комсомольской богиней».
Ну, и Бог же с ним. И с ней. И с ним. Забыл даже, как ее звали. Забыл, кстати, и как положено было к ней в той среде обращаться. По имени – вроде как слишком фамильярно со стороны рабочего персонала. По

имени-отчеству – тоже странно в тех условиях, где, кстати, многие работяги были много старше не только меня салобона, но и ее самое.
     
Память пестрит и вспыхивает. Всегда отвлекая от основного направления, по которому движешься. Неожиданными – по сторонам – блестками. Чаще, впрочем, оказывающимися клочком сигаретной фольги или еще какой дрянью, чем хотя бы даже никелем упавшего десятицентовика.
Перенасыщенный раствор со вдруг абсолютно не предсказуемо кристаллизующимися и всплывающими из темных глубин прошлого моментами и ассоциациями.
Еще: так вспыхивают в башке цветные пятна, когда, засыпая, закрываешь глаза, после дня, проведенного в Лувре или Метрополитен-музее. Нет! – лучше: кидает тебе блестку река лунной ночью в июле.
Вернусь все же к главному. К той реке. (К своей!). Но – тогда – безо всяких блесток на воде. Сказал: была высохшая. Сухое русло. *(Вновь ошметки: «я бродил по улицам темным, как по руслам высохших рек» - впрочем, запомнить, вернуться).
Конечно, совсем сухим оно быть не могло (тогда бы и лагерь свой на

берегу не разбили), да и вообще не бывает там, в горах так. В глубине, внутри, под завалами камней обязательно какой ни на есть ручеек мозжит. Сочится. Если верхние камни разобрать, слегка отодвинуть, то всегда и воды набрать можно. А после обильного дождя или схода вдруг снежной лавинки с вершины, так и вовсе такое русло враз заполняется бурлящим потоком. Такая перемена может случиться в течение буквально нескольких часов, если не минут. Упомянул, что в сезон моей бытности в той партии один бич-работяга так и утонул.
Утром они вышли в маршрут – была отличная сухая погода. Потом полил ливень. При возвращении стали переходить в том же месте. Там неслась уже бурная горная река. Его и смыло.
Итак, русло реки.
В своих сапогах я ступаю на молчащие серо-желтые, порой подернутые зеленым мхом, вечно здесь лежащие, отшлифованные водой и временем камни.
Пройдя шагов тридцать, оборачиваюсь. Вижу, как – со спины – Николай, уже удалившись своей знакомой деловитой походкой на столько же в противоположную от меня сторону, к палатке, скрывается под упадающим за ним зеленым пологом.

Я все шагаю по гладким камням, будто по цементным плитам мостовой какого-то пустого города. Так же на городском тротуаре порой, играя сами с собой, начинаем зачем-то следить, чтобы например не наступить на черточки стыков между плитами и приноравливаем свой шаг к их равномерному появлению под ногой.
Здесь, впрочем, это имеет реальный смысл – чтобы точно попасть на каждый очередной плоский камень, а не угодить, промахнувшись, в прогал между ними. Но особого пристального внимания не требует. Можно и вообще под ноги не смотреть. И правильней даже не смотреть. Иди себе по наитию, не циклись. Так, кстати, - позже узнал, - учат правильных автоводителей: смотреть, ведя машину, надо строго вдаль, даже поверх ближайших объектов перед тобой, а не под нос себе, тогда – боковым зрением – и все, что под носом лучше замечается.
И вот, когда две зеленоватые палатки «моих» уже давно скрылись за поворотами пройденного пути за спиной, - незачем даже и оборачиваться, чтобы удостовериться в этом, - что-то словно бы щелкает во мне, как если бы взвелся вдруг курок того ружьеца, что болтается сейчас за

плечом.
Как передать это чувство? Прикинь: серо-сине-зеленые горы в отдалении, ближе… Безмолвные ряды лиственниц вдоль берегов этого длиннючего, раскатившегося передо мной каменного языка. Стволы довольно тонкие, а весь лес не слишком частый – не как густой ворс на какой-нибудь перевернутой – вверх щетиной – сапожной или одежной щетке, каким бы представился он в равнинном таежном краю, а скорее – как элегантные разреженные длинные зубья на расческе для волос некой прелестницы перед зеркалом.
И само это русло. Оно, будто живое – даром, что без воды, а, может, еще даже от того и живее, - движется и вьется передо мной по мере моих шагов по нему.
Легкое, молчащее до всеясности небо с редкими облачками надо всем этим. Точно я в каком-то объеме. Вот именно – внутри. Чего? Мироздания? Здания мира? Большо-о-ой такой комнаты.
И еще: одиночество. Но не, - знаешь, такое: одиночество-одиночество, горькое, типа «ой! один, совсем один!», и себя очень жалко. А совсем наоборот даже: полностью умиротворенное, и даже – не совсем одиночество вроде. И

совсем уже вроде – и не одиночество! Скорее – такая блаженная растворенность в этом объеме.
Нешумный ветер прошел по верхним лапам лиственниц. Тоже – будто живой. Будто и впрямь – прошел! Я почти расслышал и понял все эти его на ходу мне слова.
В тех краях, поживя, - ну, не несколько дней, конечно, но – несколько буквально месяцев, быстро вступаешь во вполне близкие, нормальные такие отношения с – как это называется – окружающей природой. Со всем естественным – не вокруг тебя, а с тобой внутри – миром. И быстро, кстати, довольно понимаешь, что ты и не одинок тут вовсе.
Пройдя уже километров шесть, я вижу меж лиственничных веток и стволов слева маленькие, бесшумные, но неожиданно яркие красные вспышки. Они резко обращают на себя внимание на общем фоне монотонного строгого темно-зеленого колорита.
Небольшие лоскутки красной материи развешаны с более-менее равными промежутками между редкими в этом месте стволами на тонких веревках метрах в полутора от земли.
Останавливаюсь. Оправляю, подернув плечами, рюкзачок за спиной и ружьецо за

плечом, словно давая тем себе время подумать, сойти ли с маршрута, шагнуть с привычных уже мне камней сухого русла на невысокий берег. На эту опушку – не опушку, площадочку, короче, покрытую травой с невысокими лиственницами, словно кем-то специально выбранную. Вернее – ну, конечно: специально выбранную. Да и кем – понятно.
И конечно: сойти и, так сказать, посетить!  
Написал уже на этих страницах про безлюдность, полную незаселенность тамошних мест. Это так, да не так. Пообжившись, как сказано, в том краю, начав, его хоть чуть-чуть уже чувствовать, начинаешь замечать и встречать постоянные следы, приметы живущего там славного оленьего народа. А что следы эти, да и весь быт его такие не явные, не навязчиво-настырные, что ли, не бросающиеся, короче, сразу в глаза, так ведь люди те со своими тихими оленями - кочевые, да и немногочисленны.
А еще, надо думать, достаточно аккуратные. Ведь эти невысокие горы, стланик по склонам, лиственницы в распадках – их дом. А дома у себя желательно зря не мусорить и за собой убирать.
Но не раз с Николаем уже встречали эдакие палати –

настилы, устроенные между деревьев, явно, конечно, рукотворного происхождения. Небольшие. На высоте метров двух, двух с половиной. На них – кости животных. Медведя, как пояснил Николай. Зачем? То ли забыл тогда его порасспрашивать, то ли теперь уже запамятовал. (Но не лезть же сейчас в какие-нибудь справочники, путеводители по этнографии да шаманизму, чтоб достоверно «прояснить смысл» «и правдоподобно это все описать».
Пусть даже ошибусь где, и что-то уже, за давностью лет, перепутаю. Все одно, оно – тысячекратно достоверней, знаю, будет любого фикшн. Да и нон-фикшн, тем паче.)
Попадались в иных местах и, - на такую же высоту примерно поднятые и привязанные к стволам, - эдакие словно бы большие коконы, спеленутые всякой то ли мешковиной, то ли шкурами.
Это тела умерших. Так традиционно хоронят своих покойников эвены.
Но все это, говорю же, встретишь не часто. Поэтому и мне сейчас, то есть там – в том своем походе, - глупо бы было – «не зайти в гости» на это недавнее человечье становище.
Действительно – деревянный (а какой

же еще?) навес-настил такой где-то чуть в
отдалении присутствует. Никаких мертвых. Тут, понятно, не кладбище. Другое что-то.
Изжелта выбеленный, с трещинками, ломкий уже такой (на вид) череп животного на невысокой лиственнице. Медведя, как я понимаю. Действительно – небольшой совсем, если представить себе его живую башку.
И эти ветхие красные лоскутки на веревках. Слегка колышутся бесшумно под легким ветром.
Постояв промеж всего этого… Нет, не так: присев на край опушки, спиной ко всему этому – ноги уже на камнях русла, аккурат здесь – перепад высоты такой, что позволяет – как в кресле, - я вдыхаю запах лиственниц. Молчу (конечно). Вижу серо-голубые кручи совсем невдалеке. Облака. Верхушки лиственниц чуть покачиваются. То ли слышу, то ли краем глаза замечаю, чувствую, в общем, - сзади в полчетверти эдак, - неспешно пролетает, едва поднимая серые крылья, птица. Причем, мне представляется – кукушка. Откуда – здесь? Сейчас?
Вдруг – шум небольшой каменной осыпи с ближней горы. Обычное дело. Планета, надо понимать, дышит. О чем я тогда там

думаю?
Наверное, о ней, о ней же… М-да…Прям, как в анекдоте…
Встав, - (вновь зачем-то оправить лямки почти пустого рюкзака и ремень ружья, встряхнуться), - чапаю дальше.
……………………………………………………………………
Еще через несколько километров мне сначала будто мерещатся, а потом – нет, и впрямь! – слышны голоса. Подхожу уже к лагерю Нефедовских.
У них и впрямь шумно. И как-то – насыщенно-суетно, я бы сказал.
Народу полно: шутка ли, два больших отряда в один объединили! Причем, командиром одного – сам Нефедов, второго – эта его симпатичнейшая, с Наганом на боку, супруга. А, да, вспомнил: Галя ее зовут.
Еще даже геолог один молодой зачем-то к ним в этот отрядище втиснутый, вольный стрелок такой – не иначе, уж, ну очень что-то важное в окрестностях разведали. Впрочем, мне-то…
Работяг полно. Палаток пять-шесть, наверное наразбивали.  И

живут, похоже, все со всеми душа в душу. Но шум, гам, как положено в большом благополучном семействе. Опять-таки: грибы, рыбины, птичины… Какое-то промышленное производство прям развели. О! – не семейство, ферма скорее!
Нефедов – крупный с добродушным большим лицом и голубыми глазами, - симпатичнейший дядька лет тридцати, - я с ним уже знаком слегка, - ходит таким патриархом слегка вальяжным, очень благообразным.
Меня радушно приветствуют. Не потому, впрочем, что именно – меня, просто, говорил уже – закон тайга…
Только приблудному геологу, - Андреем его зовут, - чувствую сразу, почему-то я не совсем по нутру. Да и не почему-то, а понимаю почему: ему годика двадцать три – двадцать четыре. Видать, после института сразу, - и понятно, кстати, тогда, что он, безотрядный, тут околачивается, - типа, стажируется еще, небось. И меня, стало быть, не на много и старше. А я же не поймешь еще вовсе в каком статусе: вроде, не комсостав, но и не совсем, чтоб рабочий. Не обычный рядовой боец. То есть никому, кроме Николая, не подчиняющийся. А теперь, тут, значит, в отсутствии

того Коли, и вовсе – никому. И ему, Андрею названному, в том числе.
Тем я нарушаю привычную и потребную ему для нормального самосознания иерархию. И его в ней выбранную и выверенную позицию.
И как это обычно бывает (ну, подергайся, побесись мальца, глядишь стерпится…) и он у меня – соответственно – прилива дружеских чувств не вызывает.
Да и вообще: тип такой – высокий и в меру поджарый, светлые волосы, стрижен коротко, джинсы, - ну, не джинсы в действительном американском смысле слова, - это тогда еще страшный дефицит и большая роскошь в СССР была, - но типа того, и даже в определенном смысле покруче: настоящий какой-то спецовочный, но вполне по фигуре, их аналог. Куртка такая же – походно-боевая, но фасонистая (тоже, помню, на базе, с импровизированного склада выдавали – отличная брезентуха!). Сапоги. Чуть ли не платок шейный. Ну, ковбой, одним словом, на Диком Западе. Из какой-нибудь «Великолепной семерки», редко в те времена, а все ж таки в иных столичных кинотеатрах порой доступной. Но и в очках, кстати. Обожаю вестерны! Что-то ковбоев в очках

никак припомнить не могу.
А, впрочем, парень, как парень… Чего агрессию, пусть даже и ответную, гнать… Кстати именно он меня, Андрей этот, спасибо ему! и окликнул вовремя – смотреть, как оленя режут.
Да, забыл сказать: при отряде том Нефедовском сейчас эвен Вася – лет сорока, невысокий, щупленький, - обычного их сложения, с обветренным морщинистым лицом, в старом, как часто они носят, пиджачке. С ним сын – парнишка лет шестнадцати. И выглядит так же. Вот – специально привели крупного оленя. Нефедову и его жене в подарок.
У нее, Галины, день рождения. А у них же, постоянных геологов, тех, кто здесь из года в год, – связи,   знакомства уже давние со многими эвенами . Ну, стало быть, и Нефедов, или эта Галя им что-то каждый раз «с большой земли» нужное привозит: лекарства, может, какие, или по мелкой технике что. Тогда же, при развитом социализме, все по стране – в страшном дефиците, тем более в таких, действительно самых дальних краях.
После всеобщих – со всеми – рукопожиманий, похлопываний, быстрых расспросов, - сразу,

конечно, к костру: чайку!
И он благоухающий, обжигающий – из – ой, б.!  – (еле в загрубевших пальцах удержал) - вмиг нагревающейся большой, когда-то белой, но с закопченным дном и боками алюминиевой кружки…
 Где ходили, кто что видел в последние дни на этих горах, в лесах да урочищах. Новости. Что в других отрядах…
А у Криккера, - слыхали? – рабочий на маршруте оправиться пошел, - эдак за сопочку завернул, и нос к носу – с топтыгиным! Как назад, к привальному костру примчался, не помнит даже. Пошли потом глянуть на то место. А там свеженьким так и благоухает и окатышей – как из пулемета – тропинка целая: мишка, значит, – со страху – в одну сторону, усераясь, а этот, Женька, - ну, Жека… да знаешь ты, вместе летели, рябоватый такой… - так он, короче, в другую. И тоже, говорит, облегчился...
Вообще, считается: медведи – трусоватые создания. От людей стараются, как правило, прочь убежать. Ну, конечно, не подраненный, если, не разбуженный зимой, не оголодавший и злой спросонья. Или, если не раздразнили его уж

слишком, как в том рассказе про «шнайпера». Ну, и не когда - мамаша при пестунах… Тут уж, извини.                 
Самой, кстати, опасной почему-то считается встреча с сохатым, - лосем. Причем, ужасней даже, чем медленно склонившимися и прицелившимися в тебя прочнейшими и острыми рогами, он работает копытами.
Но вообще-то никакой зверь, опять-таки – не пораненный, не при детенышах и т. п., первым на человека обычно не нападает. Наоборот, заслышав голоса или иные человечьи звуки, старается куда подальше в чащу мотануть. Поэтому, - на базе еще, зам-начальника партии по технике безопасности инструктировал, - если уж с кем столкнулись неожиданно, то первым делом кричите, - как можно резче, громче и визгливее. Впрочем, не беспокойтесь, оно само получится. И очень не любит никто из зверья разных металлических звуков. Это совсем для них чуждое. Так что хорошо, например, затвором карабина или ружья щелкнуть. Топором по камню какому-нибудь хлобыстнуть. А вот стрелять – ни в коем случае не рекомендуется (опять-таки см. тот рассказ). Это уж в самой крайней, безвыходной и последней ситуации.   

 
Подходит к костру Серега. С ним вместе мы не летели, он еще в предыдущий, первый заброс из Охотска прибыл. Еще в апреле. Но на базе слегка корешились. Немного приблатненный такой, невысокий, но крепкий, и матерый какой-то, – видно – как сейчас бы сказали:  конкретный пацан. Лет за тридцать немного. Но держится таким вечным подростком, живчиком.  Тоже москвич. С Таганки. Работяга, но тоже вроде – на особом положении. Не как я, при Николае – геофизике, а в принципе как-то так – сам по себе. Он, вместе со своим закадычным дружком Толиком (сейчас в другом отряде, и вообще, как мне кто-то сказал, их вместе в один отряд стараются не определять) в этой партии чуть ли не восьмой сезон. Работают, - и он, и Толик в Москве таксистами (в 3-ем, что ли парке). С осени – по раннюю весну. А лишь оттепель наметится, сразу в экспедиционную контору. И сюда. Вот только, - говорит Серега, - и его, и кореша Толика что-то уже начальство, то, таксопаркое в Москве, щемить стало. Типа: что за летуны такие, - устраиваетесь, увольняетесь… Работайте, как положено! Как все! И по законам такого не положено,

чтоб в трудовой книжке больше места для записей не оставалось! Не примем, если уйдете, назад уже!
Но тут, в партии, их все уже знают. И Серега знает все. И применяют его лишь на специальных всяких важных и эксклюзивных, что называется, работах. В маршрут – кирпичи эти таскать – не гоняют. А вот ходит он в иных местах золотишко лотком мыть.
 Работка, кстати, чумовая! Даром, что «эксклюзивная» и овеянная романтикой из все тех же детских книжек.
Пошел с ним один раз. Стоишь по колена в ледяном ручье, хоть и в сапогах резиновых непромокаемых, а там, внутри, в теплых носках, а все равно – холодища – жуть, течением тебя все время снести наровит, а ты еще в том же обжигающем холоде руки беспрестанно полощешь. А у меня-то пальцы с детства еще и обморожены были (во дворе в снежки когда-то заигрался), так что я через пол-минуты взвыл и из ручья того опрометью выскочил. Романтику ту навсегда – как смыло. А он – нет, стоит же ж себе, намывает чего-то…
Потом целый коробок показывал. Не знаю, для каких уж целей, нужд, реализаций его начальник на те

мероприятия порой посылал. Может, по партийной, в смысле – экспедиционно-научной части, может…
Серега, свойски хлопнув по плечу, обстоятельно присаживается на удобный чурбачок, тоже кружку берет.
Анекдоты. Вспоминают по кругу, друг друга порой перебивая. Старые. Про Хрущева-Брежнева. Про русского, немца, еврея и француза. Про забастовку проституток. Про армян и грузин (рассказывать надо с характерным кавказским смаком и акцентом, более всего, как правило, похожим на, как я позже сообразил, специфический акцент азербайджанцев. Но в нашей многонациональной совейской общности, - какая хуй разница…)            
Комсостав к костру подходит. Нефедов. Галя та.
- Присаживайся, присаживайся, начальник! И, - Галина Пална, - наше вам с уважением: чайку? А чо, Галинапална, завтра тоже в маршрут не полезем?
Потом, кажется, - разгулявшись, видать, на собственном Дне рождении (хоть алкоголю, как уже говорил, все эти месяцы – нигде ни капли), но так – эмоционально расслабившись и воодушевившись, Галина Павловна, уступив просьбам кого-то особо настырного, под

благосклонную улыбку понимающего мужа – Нефедова, достает из кобуры свой Наган и разрешает желающим сделать по выстрелу в пришпандоренную к стволу фанерку.
Но это все так – затравка. Лишь потом – главное, ради чего, собственно, я и был направлен к этим нашим соседям.
- Ладно, хватит ля-ля травить! Лапник, лапник ломать… Вася эвен сказал… Надо, значит… Да какая тебе х. – разница, зачем… Оленя он на нем чикать будет…
Быстро навалив метрах в двадцати от кострища груду свеженаломанных лиственничных зеленых ветвей на пустой полянке, ребята расходятся.
Остаемся поблизости только я и ковбой этот Андрей.
Вася вместе с парнишкой сыном, подойдя к пахучей горке, быстро разбирают ее, растягивают лапник в стороны и разравнивают его, превратив груду в подобие зеленого ковра.
Отойдя в лесок, где, как я уже – от костра – краем глаза видел, неспешно и неслышно порой двигалась меж дальних лиственичек серо-коричневае живая тушка, Вася выводит оленя. Олень идет покорно, чуть наклонив рога и кося большим овальным глазом. Звеня

боталом на шее. И еще – с такими же красными, как те, на реке, матерчатыми лоскутками вокруг нее.
Вася словно бы что-то шепчет животному на ухо. Снимает колокольчик. Олень шевелит мягкими губами.
Плавно заведя олешка на середину лиственничного ковра, некрупный Вася как-то очень умело и сподручно обнимает животное и то ли, играючи, валит, то ли почти любовно укладывает его на ветки. Быстро распределяет, раздвигает его передние подрагивающие слегка мохнатые ноги, оголяя, - я вижу из-под Васиных умелых рук, - светлое брюшко и грудь.
Не блестит, но промелькивает в его правом кулачке небольшой серый нож.
(Почему-то эвены, - успеваю подумать я, - затачивают свои ножи всегда лишь с одной стороны: то есть, все длинное лезвие лишь с одного боку «на скос», как короткое жало столярной стамески. Такая манера. Может, металл берегут, - а так стачивается дольше?…)             
На светлой груди оленя вспыхивает алая черта. Олень кричит, и, - видимо разрез на сердце очень глубокий, - через секунду из расширяющейся раны начинает бить пульсирующим фонтанчиком кровь. Но тут же Вася

как-то столь же молниеносно переворачивает под собой животное со вскинувшейся оскаленной мордой и тут же втыкает свой нож куда-то глубоко – в основание черепа.
Олень дергает несколько раз ногами и затихает.
Вся операция произошла буквально в несколько секунд.
Интересно бы родиться оленем. Никаких тебе размышлений о бытии, о всяких смыслах жизни и смерти, ни памяти, ни надежд… И хищных бед от тебя, вроде, никаких никому… Тем более – если бы и смерть вот такая, вряд ли даже что почувствовать успеешь. Воистину: «…легкой смерти надо бы просить…» Хотя, - что мы знаем о том... О том, например, что думает – не думает олень. Хватит умничать!    
Потом Вася на пару с сынишкой освежевывают тушу. Быстро просовывают между шкурой и телом кулаки в сделанный длинный – от шеи до паха – разрез, и сильными толчками – там, внутри – отделяют одно от другого.
Позже, уже разрезав брюхо, эвены молниеносно вытаскивают из недвижной туши разные внутренности – органы, – в строго определенной, конечно, очевидной для них

последовательности.
Крови много, но выступая, она тут же утекает в подостланный лапник, просачивается меж хвои и веток, и, таким образом, и в лужу не собирается, и, надо полагать, до земли не дотекает. Почему-то это, - кровь на земле, - считается очень неправильным. Сулящим в дальнейшем всякие беды оленьим людям.
Порой, отрезав и достав какой-то кусочек, и Вася, и подросток тут же лихо забрасывают его себе в рот. Иногда даже – столь же быстро и мельком отец с сыном делают предлагающий жест – один другому -  видимо, попалось нечто наиболее лакомое.
Меня все это никак не удивляет. Наставник Коля, - за время долгих наших с ним разговоров у вечерних костров, - успел и об этом мне рассказать. «Здешние  жители – эвены, как и другие северные народы – эвенки, чукчи… едят сырое мясо. Знаешь, интересно так смотреть бывает: завалят лося или оленя, и тут же, что повкусней… С непривычки странно. Многие наши морды воротят: вот, мол, эти… Но у жителей тут нет никаких витаминов! Ни овощей, ни фруктов, только вот – летом иногда – лук дикий… Ничего, к

чему южане привыкли, не растет! Только это вот – то, что в свежей крови, во всяких белках зверушек. Иначе бы весь народ просто вымер. А эти наши козлы, сами-то когда в таких-то условиях… Солженицына почитай… А, что говорить…»
Меня не удивляет и когда Вася, отвлекшись вдруг от сосредоточенного занятия, поднимает лицо, на котором, - я вижу, - словно вмиг увеличилось количество морщин, что, - так же мгновенно соображаю я, - означает добрую улыбку, и протягивает мне небольшую шершавую ладонь с ало-бордовым кусочком. Часть только что вынутого сердца.
Хотя – нет, удивляет, но не тем, что это вообще происходит, и даже не тем, что он протягивает это мне. А как-то вот тем, почему он сейчас именно меня выбрал. Словно на большом эстрадном представлении, или на общей лекции в ВУЗе – клоун со сцены или профессор с кафедры вдруг указывает, выкликает именно тебя из всего множества присутствующих, и в первый момент берет некая оторопь: почему именно тебя, из всех! и в изумлении машинально оглядываешься: точно ли? Чем удостоился?
Неважно при этом, что здесь, кроме него самого,

Васи, и его сына, сосредоточенно склонившегося над той же тушей, нас сейчас только двое, а Андрей и стоит в паре метров левее, и Васина рука протянута определенно мне, так что ошибиться невозможно.
Я беру тепловатый скользкий кусочек и, секунду он трепещет в моей руке, будто, - но нет, конечно! – так просто, причудилось, - что-то в нем еще бьется.
Я кладу в рот, разжевываю. Почему-то, полуприкрыв глаза, пытаюсь не то, чтобы даже понять вкус, но как-то сосредоточиться… Глотаю. Чувствую, - (но, может, сейчас уже додумываю?) - как это маленькое тепло вошло в меня, разлилось…
Чуть не вырывается изнутри идиотское «спасибо». Но нечто, - я почти, кстати, ощутил тогда его, это «нечто», уберегает в тот момент от глупых слов.
А вкус… Живой. Вкус жизни, я бы сказал, если бы такое словосочетание не прозвучало столь же затертым и пустым, как слово благодарности в той ситуации. (С тех пор, кстати, - каюсь, грешен! – люблю сырое мясо. Иногда. А, может, тоже сейчас придумал. Про «с тех пор». Может, и всегда любил. Забыл просто.)           

 
Потом мы сидим вокруг костра. Всем колхозом. И Вася с сыночком.
Неизменный чай. Жарится, варится, вертится на упругих оструганных ветках, превращенных в шампуры, оленятина.
Справляется Галинин День рождения.
Многие, кстати, части зарезанного оленя – остатки печени, легкие, кажется, глаза, то, что не было сразу поглощено Васей и его сыном (и вот – мной!) непосредственно при разделке, теперь измельчено, нарублено эвенами в этакую красную кашу и парит в большой эмалированной миске. Теперь уже все, конечно, приправлено солью, перцем, деликатесным, припасенным на особые случаи (с собой же таскать приходиться!) репчатым луком, какими-то специями из маленьких коробочек и баночек, которые тоже возят с собой запасливые Нефедов с Галей.
Вид – вполне ресторанный. А что сырое, так разве не заказываем мы иной раз в том же ресторане бифштекс с кровью?
Желающие пробуют по кругу большой алюминиевой ложкой. Их, впрочем, немного.
- А этому, - подает голос Андрей и кивает на меня, - Вася вон вообще живое сердце дал.
Странно: мне в его голосе, кроме,

конечно, раздражившего указательного «этому» (тем более, что, вроде, уже знакомились, жмыхались), - слышится некая словно бы двойственная интонация. Словно бы: и обида-зависть какая, что вот, мол, – «ему, а не мне!» - но при этом все-таки и скрытое внутреннее облегчение, что вот именно – не мне, а ему («такую-то гадость!»). А следствием данного интонационного сплава, - еще и презрение, брезгливое высокомерие, с каким, надо полагать, и говорят те, упоминавшиеся Николаем, наши козлы - об «этих всех…»
Смешно, что я в тот момент внутри себя почти ликую от его голоса, фраз, интонаций. Будто все это, как сейчас бы умные люди сказали, вербализует, удостоверяет и - как это? – делает означаемым, о! – то, что я действительно оказался сейчас среди «этих», а не в рядах «тех». А от вспыхнувшего осознания последнего факта мне и совсем радостно.           
- Как «живое?» – хитро улыбается добродушный Нефедов, - раз Вася «дал», значит, уже не живое. – И тут же ко мне: - ну, и как? Не

помер?
Я, деланно улыбнувшись, киваю на передаваемую из рук в руки белую миску. Которую, - замечаю, - Андрей, кстати, едва она доходит до него, брезгливо передает следующему.       
Нефедов тем временем, пропустив мой кивок, уже обращается к Васе, мирно притулившемуся ровно напротив него, «через костер», который слегка сейчас притих под сковородой, каструлей, шампурами: - Вася! Ты за что же так паренька, нашего гостя полюбил?
- А, зачем говоришь однако, нацяльник! Пустае какае, - морщинит лицо сквозь дым костра Вася.
Позже, когда свежепожаренные и проваренные куски разобраны прожорливым народом (и то сказать, вряд ли есть мясо нежнее и вкуснее правильно приготовленной оленины), костер разгорается с новой силой под очередными набросанными ветками.
Приходится даже отодвинуться. Жар.
Красные искры взмывают в причудливых пируэтах. Устремляются, кажется, к яркому еще солнцу на Западе, но, выскочив из области тени, совместившись с ярким пятном его диска в момент превращаются на этом фоне в белесые кусочки пепла. Однако попробуй – схвати такую легкую пушинку! Враз

даже свои загрубевшие пальцы до волдырей обожжешь.
Позже мне напихивают в рюкзак несколько деликатеснейших кусков туши «для наших», специально любезно выбранный (в подарок же посылают),. Килограммов десять. Немного, если учесть, сколько еще осталось (северный олень – небольшое, вроде, животное, а вот же!): разобрав те самые речные камни у берега, и сделав еще углубление, так что вот она – впрямь тут, никуда не делась, ледяная водица – подкаменная кровь реки! – туда, в этот импровизированный холодильник упрятали остальное.
 Я, просунув руки под лямки, надеваю рюкзак. Не очень тяжелый.
- Эдек, эдек, эдек луце… - приговаривает Вася, помогая мне справиться с ним и подтягивая сзади ремешки.
Прощаюсь с Нефедовскими. Интересно, что Андрей, - мы в тот момент наедине, - пожимает мне руку как-то особенно крепко и дружески. Вроде, искренне. Или так показалось? Хлопает на прощание по плечу.
Я вновь ступаю на сухие камни.

Теперь!
Мне нужно рассказать… Мне нужно, наконец, назвать то, зачем, собственно, я и взялся однажды,

все, здесь уже понаговоренное, излагать. К чему вел-то все…
Неоднократно в течение нескольких лет я пытался приступить к этим запискам.
Ха! – да что там «записки», «годики»!
Наверное, рассказать это, сформулировать, вер-ба-ли-зо-вать…«озвучить»! -  я впервые так остро захотел еще тогда, 30, нет, сейчас вот уже ровно 31 год назад, когда осенью (поздний октябрь, или уже даже начало ноября было) вышел из самолета в Московском Домодедово, и в глаза ударило, просто-таки резануло  невообразимым колоритом, палитрой последней листвы. От темно-зеленого еще – к желтому, ярко-красному, бордовому, коричневому и охре… Там-то ведь, в только что покинутых горах, уже опять лежал сплошняком белый снег. А и до этого, почти для меня полгода в мире превалировало только два цвета: зеленый чуть посветлей – лиственницы в распадках и долинках, и – совсем темный – так называемый, стланик –  карликовый кедр на склонах… А тут!...
Но вот: и опять ухожу…
Да, я впервые подумал тогда сказать. Ей.
Не

сказал. Не смог? Испугался? Даже, может быть, застеснялся как-то? Счел лишним, проходным и ненужным? Или слов не было?
Собственно, их и сейчас не больно-то… И снова боюсь? Нет. Да! – можно сказать, боюсь. Потому, что знаю, все равно их не хватит. Или они – не те. И боюсь, что сейчас вот напишу-таки, а получится смешно, потому, что если не найду нужных слов (а не найду, потому что их нет), то сказанное не передаст, не дотянет до действительного. До реальности?
А тогда же ведь – вроде как ничего и не было. А ведь действительно, если говорить словами, то ничего и не было, не случилось. И, значит, - не было ни-че-го.

Просто я пошел со своим ружьишком и рюкзаком за плечами, теперь уже увесистым, но для меня, совсем еще тогда молодого, не слишком тяжелым. Назад. К нашим палаткам.
            Теперь вверх по той же каменистой реке.
Стало вечереть.  
Голоса людей из покинутого лагеря, слышные мне какое-то время довольно четко, стали вскоре словно бы прерываться, настигая сзади редкими приливами затухающих волн. Потом и вовсе прекратились. Уплыли в

область какого-то уже вечного прошлого за моей спиной. Подумалось еще: как же быстро, как эдак вот враз оно наступает…
Я миновал ту опушку-площадку с медвежьим черепом и красными лоскутками на веревках. На этот раз она была справа. Но даже не стал останавливаться. Просто махнул зачем-то рукой знакомому месту и сам усмехнулся такому своему ребячеству: До свидания!
Я вообще не останавливался. Просто шел и шел. Равномерно перешагивал с камня на камень.
Солнце стало садиться. Приходил и уходил несильный ветер. Лес и горы вдали молчали.
Хотя поблизости от меня, то совсем рядом, то чуть в отдалении что-то порой шевелилось, похрустывало, казалось, вспархивало. Словно бы весь этот окружающий меня и доступный мне мир начинал уже потихоньку дремать, но по временам все-таки еще вдруг вздрагивал, вскидывался, чтобы пробормотать в полусне: Я здесь! Здесь… И вновь затихал.
Я все шел. Мне было легко. Удивительно легко и свободно. Как еще никогда прежде.
Даже этот рюкзак, хоть конечно немного тяготил, но и в нем ведь была эта – своя, приятная ноша: благой дар

сотоварищам…     
Я шел и шел.
И вдруг понял, что могу идти так всегда.
Действительно всегда. Просто идти и идти. Я никуда не хочу возвращаться.
Никогда, никуда.

И в принципе: смешные эти «меня»… «я»…
Вот именно, – разве что, только «в кавычках»…
Потому, что этого самого «меня» не то, чтобы вдруг не стало, но, напротив того, почувствовалось, причудилось, но как-то очень уж явно: словно бы стал в тот момент (не смейся! – предупреждал ведь…), будто бы сделался всем. Вообще – всем.
И этими, начавшими как раз появляться редкими звездами. И всеми молчащими травами и камнями внизу. И самим их молчанием, которое, таким образом, и с этого момента, уже вовсе не молчание. И следом от птицы в окружающем остывающем воздухе. И этой птицей. И этим воздухом, плавающим между стенами гор. И горами, И тем, что за ними – далеко-далеко. И всем тем, что я уже знал на тогда еще недолгом своем веку. И всем, что узнаю и увижу (если суждено будет) еще когда-нибудь. А

если нет, если сейчас вот прямо тут  – все! стоп! - больше нет ничего! – и не суждено больше, то – тем, что остановило, стопарнуло, этим тем, что больше ничего не судило и не сулит мне, тем, что и есть это самое «ничего»…
И – да! -  мне хотелось только идти и  идти. Будто вечно растворяться в этом всем. И быть им. Не возвращаться.
И я не то, чтобы забыл о ней, о своей той, далекой единственной и возлюбленнейшей, более того, она даже ни на секунду не переставала для меня быть таковой. Но, - и мысль об этом как будто даже вдруг испугала самой своей непривычностью, - мне вовсе не необходимо возвращаться и к ней! И, собственно… Ведь она –  тоже теперь в этом всем… А, значит, во мне. И со мной. Уже навсегда.  
Говорю «как будто бы испугала», потому, что я тут же осознал, что, на самом-то деле, меня и испугать всерьез ничего больше не может.

Еще издали, после очередного поворота каменного русла, вдали замерцал костер. Уже нашего лагеря.
Меня даже… Нет, не то, чтобы огорчило. Но будто бы – уже это

одно – что-то неслышно, но навязчиво чуть-чуть нарушило внутри, в таком вселенском – мне. Вторглось.
Поначалу я не прислушивался к досадному нарушению, к сбою внутри. Так в первые моменты начавшегося тихого раздражения или боли мы стараемся не обращать на них внимания, до поры врем себе, что их вроде как нет. Вроде как – не обращаем внимания, а, значит, их и нет.
Но нет! Подойдя ближе, я различил силуэт Николая на фоне яркого костра в почти уже наступившей темноте. И не знаю, что первое: увидел или понял, что в руках у него ружье.
- Ко-о-ля! – закричал я, чтобы упредить его. Ведь ясно, он хочет выстрелить в воздух, чтобы дать знак мне, идущему, и чтобы я потом так же – выстрелом – отозвался ему. А вот этого я точно: ужас как испугался! Но страхом, понятно, совсем другим.
Ведь вся эта стрельба сразу и уже окончательно порушит, убьет мое чудесное состояние. Вновь соберет из блаженного рассеяния в глупое, грубое, полное пустых желаний, мыслей и слов целое, в некоего, опять определенного меня – по фамилии, имени-отчеству...
Так те звери боятся

железного лязга.
Но состояние, конечно, тут же порушилось уже и от этого моего испуга. И оклика. Все. Ушло. Исчезло. Улетучилось.
Но… И подойдя уже близко, я увидел, как над костром на фоне темного неба поднимаются яркие искры. Мечутся. Уходят к ночным звездочкам. Но в завихрениях воздуха так порой прыгают, что кажется – наоборот – это звезды сыплются вниз, сюда, в траву и камни, на едва уже различимые груды гор и черные сгустки леса вокруг.

МЕЖДУ КВИНСОМ И БРУКЛИНОМ.


Ох, и сколько же в мире больных людей! Я имею в виду  - в самом прямом, банальном смысле: физически больных, недужных.  Тех, кто еще при этой жизни в той или иной степени не в ладах с собственным бренным телом.
Этого, вестимо, не замечаешь, пока, не дай Бог! – не захвораешь сам. Или, если волею обстоятельств, не связан постоянно  с данной, как оно именуется, «категорией граждан» - в социальном, так сказать, плане. По необходимости. Или по работе.
Я сейчас некоторым образом связан. Хоть, - тьфу-тьфу! – более или менее здоров. И, нет, нет, – не врач. Даже не мед-брат, и не клерк в медицинском офисе.
Шоферюга. И ничего, кстати, толком не умею, кроме как водить эти вот, - разных классов, типов, грузоподъемности и пассажировместимости «механические транспортные средства». Да, собственно, и не претендую на какие-то другие умения и статусы в своей жизни. Для чего? Заработок дает, да и людям, видать, полезно, раз они мне за это платят. А дорогу, движение по ней я обожаю.
Просто в какой-то момент мне надоело разъезжать неделями по разным дальним трассам на рычащих

грузовиках. Да и возраст уже не тот.
Я работаю в амбулетной компании.   
Поясню: есть два типа медицинских машин, то есть автомобилей для транспортировки больных: ambulance  и  ambulette.
Первые, это – разного типа автомобили скорой помощи.  Такие, по многим фильмам известные – с мигалками, сиренами, ну, то есть – для экстренной доставки больного или пострадавшего в госпиталь.  Эти всегда по срочному вызову приезжают. В них, как правило, кроме шофера, есть фельдшер или мед-брат, то есть тот, кто может на месте оказать какую-то первую медицинскую помощь.
Другое дело – эти вот, как я говорю, амбулетки. Они тоже для перевозки больных, но, так сказать, не для экстренной, а для плановых. Например, если, скажем, известно, что такого-то стационарного больного надо в такой-то день свозить по определенному адресу в другую клинику. Или доставить не ходячего пациента из дома – такого-то числа во столько-то к  нужному врачу.
Тут, как правило, никто, кроме шофера, не нужен, а если и необходим бывает сопровождающий, так он к такому больному или просто – старику

немощному уже загодя прикреплен теми докторами или социальными службами, которые им занимаются.
Вот, на такой амбулетке я и работаю.
Это – фургон большой. С несколькими сидениями для пассажиров. Сзади двери распахиваются, и есть специальный подъемник – электрический лифт. На его площадку при необходимости закатывается инвалидная коляска с пациентом, и поднимается вместе с ним в кабину, где я ее специальным образом прикручиваю к полу, чтоб по мере движения, ну, там, торможения, скажем, резкого, ее бы не болтало, не дергало, и человек не пострадал.
Собственно, и все. Вся моя работа в том состоит, чтобы в зависимости от того, куда меня посредством радио направит диспетчер, - к которому  от врачей или из больниц приходят запросы на такие перевозки, - поехать туда, принять, как у нас говорят «поднять» клиента, доставить его в нужное место, там аккуратно выгрузить и сдать. И новых указаний от диспетчера ждать.
Не пыльная в общем-то работенка. И обычная – нормированная.
Утром из дома выхожу, - машина у меня прямо рядом с подъездом припаркована, мне ее для

экономии времени домой отдают, - сажусь, радио включаю и диспетчерских указаний жду. Вечером, отъездив, то есть всех, кого надо развезя, - качусь домой. Порой, правда, сверхурочные бывают, - и ночью и в выходные поработать случается. Но тогда платят в полтора раза больше. А я и люблю: ночью вообще ездить обожаю. Да и в выходные неплохо – движение свободнее.
Есть, правда у этой работы, как, разумеется, у любого человеческого профессионального занятия, своя внутренняя специфика…
…но, кроме как эмоционально и умозрительно, меня все это мало касается. Я просто шофер. Еду, когда куда говорят, везу – кого скажут. И деньги мне платят за это.
Много, много в мире больных людей! Я даже так думать стал (а в дороге-то, как известно, с лихвой времени бывает самому с собой поумничать, и полно чего разного в голову лезет), стал я полагать, что вообще-то говоря, больны все.
Так, по-простецки рассудить если. Многие люди, большинство, наверное, об этом просто не знают, вернее – забыли вроде как. Не задумываются до времени. Но ведь все живут-живут, а потом, как ни смешно (хоть и

грустно, конечно) это прозвучит, однажды умирают. Вот эта жизнь по направлению к смерти – болезнь и есть. А по-другому и быть не может, если она в принципе когда-нибудь обязательно той смертью кончается.
Сейчас, правда, в газетах всяких, по ящику, да в Интернете поговаривают о разных стволовых клетках, генной инженерии, замене внутренних органов и прочих прелестях. Которые, мол, могут человеческую жизнь продлить, и едва ли, в конце концов, вообще чуть ли не бесконечной, бессмертной сделать.
Но я об этом так думаю: чтобы такого добиться, придется эти самые гены, да клетки, да органы каким-то образом в каждого человека вживлять – вставлять, то есть в его организм постоянно вторгаться и что-то там периодически лечить - ремонтировать.
А это, в свою очередь, и есть болезнь (вкупе с ее лечением). Так что, замкнутый круг с этой жизнью-смертью получается. Буквально. Да, в общем-то, наверное, и слава Богу! – раз с самого начала так придумано было.
Потом ведь, интересно же, в конце концов, -  когда-нибудь, и попозже желательно! - но все-таки и узнать – посмотреть, что там, с

другой стороны… Есть ли действительно что? или вовсе нет ничего… Но, пока сам-то не проверишь, так ведь и не узнаешь.
А так ты, замененный и генномодифицированный, может, и будешь тысячу лет коптить, вроде этой вот машинки моей, сто раз ремонтированной, а чего-то главного не постигнешь.
А, может, только там самое интересное и важное начинается? А ты, дурачок такой,  – сиди здесь, в приготовишках, – старпер, штопанный-перештопанный…  И в любом случае: думать, мучиться, сомневаться будешь… Так что я – не то, чтобы против. Но не по мне оно все.           
Наша фирмочка, компания данная амбулетная, старается обслуживать определенные районы города. Ну, очевидным образом, выгоднее всегда поближе крутиться: чтоб и времени на дорогу между пациентами и медучреждениями поменьше тратилось, - тогда частота и количество самих рейсов возрастает, у компании-то с них прибыль.  Да и в бензине и в износе машины экономия.
А когда изо дня в день на районе разъезжаешь, то, естественно, тебе довольно скоро становится  все знакомым, и прямо-таки родным. То же и с

пациентами. Часто приходится возить одних и тех же. Особенно, когда им назначено длительное определенное лечение в определенных местах. Уже знаешь, как правило, кого куда повезешь. Со многими, за время этих разъездов, знакомишься, треплешься по дороге. Случается, и так, что вот возишь – возишь кого-то по одному или нескольким адресам, а потом вдруг тебя к этому человеку больше не посылают…
Очень многих я вожу на процедуры в диализные центры. Даже знаю уже теперь практически все из них в определенных ареалах: в районе Пенсильвания авеню и Джеки-Робинсон парквей - на стыке северного Бруклина и Южного Квинса; в среднем и верхнем Манхеттене; даже в Южном Бронксе.
В таких центрах, знаю, специальной аппаратурой делают промывание организма людям, у которых очень больные или вовсе отказывают почки. Процедуру нужно проходить через день. Три раза в неделю. Вот, если на мою смену такой пациент попадается, я его и вожу неделями. А то и месяцами. Как правило, в определенное время.
Конечно, как и «любви все возрасты покорны», так и болезнь не ищет национальных, расовых и классовых предпочтений.

Но, как для юной здоровой и богатой красотки все-таки больше вероятность обрести себе прекрасного принца, чем для других, так и…
И я не могу не заметить, что в эти ДЦ вожу очень много афро-американцев из, как правило, бедных домиков и районов. В процентном отношении, наверное, их больше, чем всех прочих, если бы посчитать. И, конечно, факт этот легко объясним многими обстоятельствами. Но лезть в них -  это уже, так сказать,  социалка, - общественная, не очень меня касаемая, проблематика.
Процедура в диализном центре длится, в среднем, пару часов. Так что, если я привожу туда больного, то, как правило, не жду его, чтобы везти назад, а уезжаю по следующему вызову, а домой его забирает уже другой шофер на другой, свободной в этот момент и оказавшейся рядом машине. Или наоборот – я должен только забрать человека. Тогда я подъезжаю к воротам этого, прямо-таки бесперебойно и круглосуточно работающего комбината, и жду определенного пациента, которого назвал мне диспетчер, - стою в ряду таких же, как я, амбулетчиков из моей же или других компаний, выстроившихся у тротуара наподобие такси у выхода из

аэропорта.
Порой сюда же подъезжают и большие, как я сказал, настоящие «скорые помощи», те самые, с мигалками и профессиональными медработниками в белых (зеленых?) халатах, ambulence. Эти вытаскивают, - тоже специальными лифтами опускают, - длинные носилки на колесиках: привозят или забирают тех, чьи дела совсем уже нехороши. С кем нужно разобраться срочно. Жизнь.
Примерно в середине августа в один из дней, уже ближе к концу смены наша диспетчер, вызвав меня, продиктовала имя: Виктория Куппер. Женщину нужно было забрать из Центра на Ист 98, в Бруклине, на самой границе с Квинсом, и отвезти по определенному адресу в клинику на Уилоуби стрит, довольно далеко – противоположный Бруклинский конец.
Я тогда только еще недавно устроился в компанию, был новичком. Машину мне выдали старенькую, изношенную и плохенькую. Хотя в компании было и несколько прямо-таки роскошных экземпляров, только что купленных, блестящих и пахнущих внутри какой-то специфической, заводской еще свежестью и новизной – молодыми металлом и резиной что ли, (кому доводилось хоть раз принимать или покупать такой, только

что сделанный, с конвейера, с нуля автомобиль, думаю, меня поймет…)
С завистью облизываясь на них при встречах с коллегами, я продолжал водить свою скрипучую и фыркающую, пропахшую бензином и ржавчиной пожилую драндулетку.  
Я не расстраивался и не злился: все же понятно!  Ну, будь я на месте хозяина или менеджера компании, кому бы я дал тот прекрасный свежак, а кому оставил старье? Очевидно давнему постоянному работнику, долго, может быть, дожидавшемуся замены – получше. А новичку… Оно и справедливо.
Но моя машина и впрямь была – просто кусок металлолома уже…  Кроме того, что постоянно что-то летело, - то электрика, то один из цилиндров, то даже трансмиссия (последнего, впрочем, если мне не изменяет память, она в, конце концов, так и не пережила), у нее в принципе не работал кондиционер.
Это может показаться мелочью, а мое заострение внимания на данном предмете – даже развратом и наглостью. Но только не тому, кто водил автомобиль в наших местах во второй половине лета. Тем более – машину не легковую, а такой вот душный, вмиг накаляющийся на солнце,

рабочий фургон. В июле, и особенно в августе, влажная жара бывает такая, что порой меня искренне удивляет, как же жили тут люди в какие-то прежние, докондиционерные времена, и не просто жили, а что-то еще и интенсивно делали, строили, самозабвенно вкалывали! Лето, впрочем, на лето, конечно, не приходится. Бывает чуть попрохладней…  Но как раз то, о котором я здесь говорю, было вполне взрослым.
И не только даже во мне самом дело. Людей-то, как сказано, я в основном вожу сильно больных или пожилых. Ну и, во-первых, им действительно было невесело передвигаться в таком транспорте. Понять можно! Во-вторых же, нездоровые люди, как известно, в силу общей расстроенности своего организма, часто и реагируют на все ситуации, тем более – такие дискомфортные, еще и с удвоенным раздражением. А на ком им за такую неуклюжую машинку, за всю эту жару, собственный дискомфорт и болезни отрываться? Вестимо, на шофере, на мне!
 Поди им, несчастным, втолкуй, что я-то тут ни при чем, и сам не рад, и сочувствую им, и даже не в лучшем, чем они, положении, потому что их только туда-сюда отвезти, а сам-то я на этой колымаге с

раннего утра до самого вечера  (а и утром и вечером – все одно – не меньше, чем 30-35 С.)и что начальству изо дня в день твержу, мол, не дело это… (а у начальства, как у любого начальства – своих дел и проблем поважней полно, пока-а-а до конкретной «мелочи» дойдет… Они же на той таратайке по жаре не катаются…) Короче, намаялся я тем летом.     
Подъехав на ту 98-ую, я вошел в изумительно прохладный холл ДЦентра, осведомился у уже знакомой барышни – администраторши о миссис Куппер. Та все еще была на процедуре.
Я ждал. Выходил к машине, снова забредал в выстуженный мощными кондиционерами холл, поглядывал в подвешенный в нем под потолком телевизор для посетителей…
На улице, тем временем, погода стала резко меняться. Так тоже тут часто случается.
Нет, прохладней, конечно, не стало. К сожалению. Но стала быстро наползать огромная серо-черная туча. Солнце почти исчезло. И это вот тоже – специфика здешних мест в чертовом августе: солнце уходит, спускаются сумерки, даже тучи и ливень возможны, а жара и духота не спадают! Мокрыми

просто становятся. Как в русской бане.
Ливень действительно хлынул, и резко стало темнеть на улице. Но еще до того, как он пролился во всю свою неистовую атлантическую мощь, - за те несколько минут, пока еще только с ней собирался, роняя на асфальт крупные тяжелые по началу ленивые какие-то капли, - служитель Центра в халате вывез в холл инвалидную коляску. В ней под легкой простыней сидела не крупная женщина лет под тридцать, не то, чтобы журнальная красавица, но просто очень миловидная эта самая афро-американка. С большими внимательными глазами.
- Хай, Виктория! – сказал я. – Я твой шофер, отвезу тебя домой.
- Хай! – тихо, едва улыбнувшись, отозвалась она и пошевелила рукой под простыней, словно хотела сделать привычный приветственный жест.
Я успел выкатить ее коляску и поднять вместе с ней на электроподъемнике в фургон до того, как начавшийся ливень разразился-таки этим своим океаническим приступом бешенства.
А теперь мы уже были в машине, пусть душноватой и старенькой, но, по крайней мере, давшей прибежище от наступившего потопа. Я включил дворники (хоть они-то

исправно работали!)
Они работали, даже просто носились, как угорелые, туда-сюда по ветровому стеклу. Но стена воды теперь была уже такой, что даже это их невообразимое усердие мало облегчало видимость. К тому же и темно сделалось, почти как ночью. Потом и просто – по времени – темновато стало. Громыхнул несколько раз гром. Нормальный тропический ливень. Но мы, тем не менее, потихонечку поехали.
- Ты, кстати, дорогу знаешь? Может, подскажешь, как побыстрее, чтоб не плутать,  а то я тут новенький, первый раз по адресу этому твоему еду, уж, извини, - честно признался я.
 Она пробормотала что-то маловразумительное про Джамайку авеню, будто ее однажды возили каким-то таким маршрутом. Достоверно, короче, не знала.
Прислушиваясь к ней, я смотрел в свое зеркало заднего вида, туда, где посередине фургона она неподвижно сидела в своей, привинченной к полу коляске, и четко видел ее чудесные, распахнутые и какие-то все время удивленные, что ли, глаза. Притом, что она явно была измучена всеми этими, только что сотворенными над ней процедурами, и болезнью, и выглядела очень усталой. А вот глаза! Не

то, чтобы веселые, это бы было совсем неверное определение. Вот именно – удивленные.
И Джи-Пи-Эс у меня не было. Я, впрочем, и вообще-то не очень доверяю этой аппаратуре. Джи-Пи-Эс постоянно апдейт на Интернете делать надо. Особенно в крупных городах, где на дальних маршрутах буквально за сутки обязательно что-то меняется. То улицу какую перегородят. То знаки поменяют. Крутись потом. А Джи-Пи-Эс, она же тебе по старинке все направления дает. И еще, вроде как сердится очень, если ты по-своему ехать норовишь:  «Ежжяй налево, сделай разворот через шестьдесят футов. Налево. Налево. Неверьно выбрано направление. Развернись и вернись…  Вернись…»
Тьфу ты! Предпочитаю старинную кондовую дорожную карту города.
Я припарковался, включил внутренний свет, достал и открыл карту. Вновь глянул в зеркало: все те же удивленные глаза. Теперь они внимательно и приветливо рассматривали меня. Наши взгляды встретились. Я улыбнулся. Она, устало, тоже.
Надо было что-то сказать:
- Не волнуйся, сейчас разберемся, - буркнул я.
- Я не волнуюсь, - очень как-то естественно,

спокойно и достоверно сказала она, так, что я даже сразу почувствовал глуповатость своей этой, обращенной к ней, просьбы. И меня немножко отпустило, перестало грызть, что вот я, козел такой, не могу больного человека нормально домой довезти.
Мы вновь двинулись.
Мы ехали долго. Действительно какие-то улицы были почему-то перекрыты, на других, односторонних, движение вдруг оказывалось ровно в противоположную сторону, чем то значилось на карте. В довершение, ливень и не думал прекращаться. А из-за этого и уличные таблички с  номерами или названиями были едва различимы. По мостовой неслись вполне такие впечатляющие потоки, и в коротких лучах желтых фар плясали, казалось, просто в самом воздухе закипавшие целые волны воды.
Машин вокруг практически не было, о пешеходах я уже не говорю, так что даже спросить направление было не у кого. Периодически, притормозив, чтобы свериться с картой, или просто посмотрев в зеркальце на ходу, я все встречал ее взгляд. Он абсолютно не менялся. Не выражал ни беспокойства, ни растерянности или огорчения. Только все то же – ровное внимательное удивление,  даже какое-то

любопытство.
Дальше, почти уже перед самым выездом на финишную прямую, на нужную нам улицу, произошло и вовсе что-то странное.
Вывернув направо из проулка, по которому медленно долго катились, на широкий и пустой бульвар, мы вдруг увидели огонь, но не искры или какие-то блестки, а прямо-таки столбы, - в полнеба сполохи яростного алого пламени!
Замечу, что ливень сверху вовсе не прекращался, и даже не ослабел, а из-под колес по-прежнему разлетались даже не брызги, а вполне такие водяные валы-перекатики, будто мы – не автомобиль, а какая-то моторная лодка...
 А тут тебе еще и бушующее зарево огневое! Похоже, горела какая-то бензоколонка. Улица, бульвар этот, конечно, и здесь был перекрыт. Много сверкающих и визжащих пожарных машин, особенно удивительных внутри этого потопа, и промокших полицейских с пожарными окружило «объект». И полицейский в островерхом – с ног до головы – плаще стал энергично махать мне руками, указывая направление объезда.
- Смотри, смотри, огонь! Пожар! (и так, и так ведь можно перевести ее английское Fire). – кричала сзади

Виктория, понимая, впрочем, конечно, что я не мог и сам его не видеть, но, думаю, просто не в силах сдержать собственного удивления и возбуждения. Казалось даже, эта ее усталость и болезнь в тот момент отступили. На минуту она, должно быть, забыла о них.
Но они вернулись. Спустя еще какое-то время, когда почти уже подъехали к нужному нам месту, я вдруг, - по звукам ли, приходящим сзади, из-за моей спины, по некому ли новому – там – шевелению, понял, что с женщиной что-то не ладно.
Ее вдруг стало тошнить. По-настоящему рвать. Я так и не знаю, что за болезнь была у Виктории, но, видимо, тяготы, усталость и долгая дорога сказались таким вот образом.
Я видел в зеркальце, как выхватив из-под простыни руки, она пытается болезненно, но и, -каюсь! - смешно как-то прикрыть ими свой рот, как будто этим можно удержать в себе рвотные позывы! И теперь, кроме удивления в мелькнувших глазах я увидел еще настоящую муку. Но, нет, - не то слово. Правильнее сказать, скорее – испуг. Потому что, - уверен! – это были не мучения от болезненности приступа. Но – более – какое-то стеснение,

смущение, великое огорчение на себя самое за «постыдность», «неудобство», «неприличность» и «некрасивость» происходящего. Тем более – на глазах у другого.
Я снова остановил машину. Выскочил со своего сидения и влез в боковую дверцу фургона. Я схватил несколько больших листов из крупностраничного вороха пухлых газет во множестве валявшихся рядом с моим шоферским сидением (грешен, почитываю от нечего делать в минуты, а порой и час-другой, когда, случается, нет новых вызовов).
Стошнило ее сильно. Я убирал это все, намочив газетные страницы под ливнем за распахнутой дверцей.
- Все ничего, все ничего, сейчас все пройдет! И приберем сейчас все, - идиотски бормотал я. И мне действительно было ужасно не то, чтобы жалко ее, но как-то вот сострадательно, не знаю, как назвать, - но не по части даже ее болезни, а из-за этого чувства неудобства и стеснения, которое, - я ощущал это, - она так остро испытывала.
Газетными же листами я стал вытирать ее руки. И вдруг увидел, как красивы, просто изумительно выточены ее темные длинные пальцы.
- Какие у

тебя красивые руки! – выговорил я, - изумительной красоты!
Я сказал так и потому, конечно, что это действительно было так, но и потому еще, что хотел тогда так сказать. Теперь мне даже кажется, что и про глаза сказал. И, может быть, поцеловал ее руку, пальцы эти…   Хотя нет, наверное, придумываю это сейчас. Но то, что именно это сейчас придумываю – тоже ведь показательно. И еще: в тот момент – это точно! – вдруг сообразил, что мы же ведь с ней тезки…
После случившегося ей стало гораздо лучше. Вскоре мы доехали, куда нам было нужно. Тут, конечно, и ливень кончился. Так же внезапно, как начался. Выгрузив с подъемника коляску, я отвез ее в больничное отделение.
- О, Виктория! – приветливо выкликивали встречавшиеся нам служители, - что-то ты долго в этот раз!
Чувствовалось, что ее здесь привечают и относятся очень дружелюбно.
Она же, уже оправившись от пережитого, торопливо тоже всем тараторила: - ой, а мы в такой ливень попали! Мы заблудились! И видели пожар, настоящий огромный пожар!...
Ей было явно лучше. К тому же она была теперь

«дома».
 Я «сдал» ее медперсоналу и, расписавшись, как положено, в специальном журнале, тоже отправился домой. Рабочий день кончился.
Я так и не знаю, что это за клиника, не клиника даже, а некий такой больничный дом, в котором постоянно пребывала, жила Виктория.
Явно – не для богатых. Мне показалось, там было немало больных таких – не вполне в себе. Может, и Виктория сама была с какими-то легкими психическими отклонениями.
А может, наоборот – госпиталь для больных  внутренними этими желудочными и прочими заболеваниями, а просто тяжелые такие болезни на определенной стадии сказываются и на психике и сознании больного. Но, с третьей стороны, говорю же: а кто здоров? Все больны…         
Не помню, в тот же вечер, или в один из последующих дней к нам с женой в гости пришли ближайшие наши друзья. Илюша с Маринкой. Они оба – из бывшего СССР, уехавшие оттуда еще в ранней юности, еще когда тот СССР существовал, - он из Питера, она – из Киева.
Мы слегка выпивали. Я рассказал эту свою эпопею с несчастной больной молодой

женщиной. Про ливень и пожар, про то, как ее стало тошнить и про ее красивейшие пальцы. Про свои эмоции в связи со всем этим.
- Ты что!?  Ты с ума сошел! Ты сам – первый сумасшедший! – закричали в один голос и Илюша с Мариной, и моя, тоже давным-давно живущая в США, жена. – Это же настоящее сексуальное домогательство! Ты знаешь, что будет, если на тебя повесят, что ты к больной женщине приставал!
- Да я не приставал! – отбрыкивался я. – Просто у нее действительно пальцы красивые, и чудесные глаза! А к тому же я как-то утешить, ободрить ее хотел…
- Да вот увидишь, она заявит еще на тебя! Она тебя просто посадит, или, по крайней мере, разорит, - дурак ты такой! – не унимались мои возлюбленные, возбужденные слегка алкоголем, оппоненты.
Никто меня, конечно, не посадил. Никто и не заявлял. Даже обидно немножко, что они так подумали про Викторию. С другой стороны – и им простительно, они же ее не знают, а меня любят и за меня искренне беспокоились.
Но вот, что интересно! В их словах – о сексуальном домогательстве…   Нет, конечно, я

вовсе не имел ничего подобного в виду! Это было совсем другое! Но нет, и это не правда: не другое, а просто что-то гораздо, гораздо большее.  Это было – все вместе. Но, значит, в частности, действительно, и сексуальные некие эмоции в себя включавшее…  Не знаю, не могу выразить.
Я не помню, возил ли я позже Викторию Куппер в Диализный Центр или еще куда. Кажется, даже один разок возил. А так, по-моему, Алан все больше тем маршрутом ездил, ему как-то по обычным его направлениям оно сподручнее.
Но один раз еще мне поступило указание от Доры – диспетчерши забрать Викторию Куппер после диализа.
Я приехал, опять-таки под конец смены, на Ист 98. На новой, кстати, распрекрасной и комфортабельной, с мощнейшим кондиционером, машинке. Прикидывал, как удобней будет сейчас доехать до той Уилоуби. Не близко, конечно, но теперь-то все кратчайшие пути туда я уже отлично себе представлял.
 У ворот, как обычно, стояло несколько таких же амбулеток. Но довольно скоро они разъехались, забрав пациентов. Дольше других простояла одна с шофером Мигелем, мы уже мельком знакомы с ним. Он из Эквадора, а

работает в такой же, как наша, компанейке, но, понятно, у них там все больше латинос ребята. Потрепались.
Но вот и он забрал своего клиента,  пожилого полного мужчину, тот, хоть и с палочкой, вышел из ворот сам. Мигель уехал. Я долго стоял один. Центр, хоть и работает круглосуточно, но основные пациенты все-таки днем. Никто больше не подъезжал. И меня сестра из Центра все никак за Викторией не вызывала. Погода была прекрасная. Голубое, без облачка, небо. Не жарко.
Я вошел в холл, подошел к стойке администраторши.
- Нет, мисс  Куппер еще не готова…
Через полчасика снова.
- Нет, сожалею, пока еще нет…
Начало вечереть.
По радио «вышла» Дора: - Ну, что там у вас, долго еще?
- Да, не знаю, Куппер что-то никак не выпускают.
- Ну, ладно, у нас все закончили. Отвезете ее, и тоже – домой езжайте. До завтра!
Ко входу подъехала и встала передо мной  «настоящая» скорая, - ambulanc.  Два санитара, вернее санитар с шофером, который в этих машинах тоже – по совместительству – санитар, деловито и

неспешно вытащили из задней двери каталку и отправились вместе с ней в здание.
Довольно скоро они объявились, везя на каталке, - я сразу понял это, - еще до того, как увидел, - Викторию.
Я смотрел на нее, накрытую простыней, из-за ветрового стекла. Каталку провезли метрах в четырех от меня и приготовились поднимать в машину.
Казалось, она без сознания.
Но нет, большие глаза вдруг открылись, блеснули мне, усталые, но по-прежнему удивленные. Она с трудом улыбнулась. Медленно высвободилась из-под простыни темная рука с точеными пальцами, приподнялась и едва заметно махнула мне.
Я тоже пошевелил из-за стекла пятью поднятыми пальцами: До свидания, Виктория!

Наше все. Неужто же все?


…Социалка!

Все – социалка… Вечная, неотвязная, мелкотравчатая.

Блядь!

Избавиться, точнее бы говоря, – вот именно – вылезти из… труднее даже, чем отрешиться от той физиологии гунявой.

Впрочем, попробовать отстраненно если: между тем и другим несомненное видовое, качественное родство. По ощущениям – так.

Вот, прикрыть глаза… расслабиться и начать ловить образы: с чем оне две, - и то, и другое, - сравнятся? Что-то копошащееся, мерзкое и одновременно нечто позорное.

Постыдное не потому, что в принципе – есть, существует (пусть бы где-то там, в каком-то абстрактном, отгороженном мире, в справочниках о нем), а потому, что сам в это – прямо-таки здесь вот и сейчас – навсегда вляпался. И всей кожей прям чувствуешь, а и мозгами – к тому же – сие чувствование осознаешь. Рефлексируешь, как то модно теперь именовать.

И – ни-ку-да!

А это, - едрены писсатижи, - ведь все – кишащее скопище червей каких-то, глистов бого- и человекомерзких! Фу-у-у… Хоть сблевать!

(Но смешно подумалось: «глисты в теле человечества»!)

А все с Пушкина началось.

Тоже забавно: вот написать бы где такое, - пассаж такой весь с этим, венчающим его выкликом, - все о-фи-геют! За дешевого литератора авангардистика эпатажного примут. Объясняй потом, что мол «не в том смысле…» В том, в том…

Но где же Ужас?!

Ха, мило даже: речь-то о жизни и смерти, вот именно – о смерти. Откровенно Ею же ведь грозят. А тут…

Нет, ну, до чего мерзкий типчик, этот, сегодняшний – вертлявый и вежлевенький… «Ну, видите ли, Сергей Николаевич… …Павел Борисович полагает…»

Блядь! Павел Борисович, Павел Борисович… - эти отчества русские… Как сказал когда-то один: «я и его-то знать не хочу, а должен помнить, кто его маму ебал…»

Да еще он что-то там «полагает…».

А ведь действительно же теперь: полагает…

Вертлявый: «адвокат дьявола»? – да нет, какое там, - сильновато! – шпана подзаборная, советский мальчик из хорошей семьи. В начале

девяностых таких порасплодилось.

Из номенклатурных квартирок Кутузовского или Невского выскакивали в удачливую беззаботную жизнь 70-80-ых, слетали с хлипких катушек, скатывались, сливались… Порой садились. Там их опускали и обращали. А назад – в компании своих, более удачливых, кто отвертелся и, скажем, по правильной ж. двинул, к тем уже – ходу нет.

А тут, с блатными (но в другом смысле) – прикорм, а то и приеб. И вот эта интеллигентность на подхвате у ублюдков… Небось, ведь и Сенеку какого читал, а то даже Сартра-Барта… Деррида, Жакота, жопота… гопота…

Да и хрен с ним. С ними.

Да, мысли, конечно, скачут. Ужас – не ужас, а определенный испуг, признаемся себе, наличествует. Вполне, впрочем, объяснимый и, наверное, даже простительный в сложившихся обстоятельствах.

Как там название диссертации Арамиса: «Некоторое сожаление приличествует тому, кто решил посвятить себя Господу»…

С Пушкина, в том смысле началось, что тут ведь, как всем известно, все – от этого солнца.  

Лотман-шмотман,

Томашевский, Непомнящий. Прогулки по дому… в коем – аукаться нам – его же речами…

А как же ж теперь: когда смуглый тот отрок по фене все-таки, небось, не ботал… На блатной музыке, так сказать, не оттоптался. На нынешней, по крайней мере…

Но тут и еще другое: действительно ведь все связано. Курсовая та, помнится. Ой, как же давно: 69-70 какой-нибудь… Как же без этого: филфак ЛГУ!... И разговор с лукавым Львом Марковичем, милейшим тогда же примерно:

«…Да, забавно, забавно, коллега, (эта его псевдо либерально-старорежимная, симпатичная, впрочем, манера – даже сопливых первокурсников на кафедре величать, как бы между прочим и само собой разумеющимся «коллега») – любопытные вы мысли высказываете! Значит, не сделанный шаг нашего национального гения, то есть то, что в 22-ом он, так сказать, не эмигрировал, а попросту говоря, не сбежал с теми контрабандистами, это, с позволения сказать, предательство себя самого, и привело, в конце концов, к злосчастной дуэли. По вашей терминологии «в определенном смысле – самоубийству…»

А знаете, в этом что-то

есть: ведь и впрямь век романтизма наступал, шел уже вовсю, вернее, - Байрон, Рембо… Да, да, да: в той системе шаг, конечно, первичен…Слова потом… Но что же это получается, коллега: не было бы русского поэта… Он бы, конечно, стал писать по-французски… Но русская словесность, по крайней мере, в сегодняшнем ее виде попросту не состоялась… Иными словами,    в с е   б ы  , то есть, еще правильнее если выразиться:  н и - ч е - г о - б ы   не состоялось, - и театрально понизив голос, нарочитым шепотом, словно и впрямь мог кто подслушать: - Забавно! И не было бы ни Союза Писателей с его ЦДЛом нынешним, ни вообще – очень, очень много - (поднятый вверх указательный палец) – чего! Что ж, а вы ведь возможно правы. (вновь хитрая улыбка) Только, вот что: не говорите, кроме меня, никому, коллега! Убьют. Нет, нет, не по части известного ведомства… Гораздо опаснее все, и страшнее – гораздо!»

И вот она, - спустя почти сорок лет! – рэальная, как оно тоже теперь повсеместно у них называется, опасность!

Да, весьма-весьма даже реальная… И главное: в обличие того вертлявого что ли? (О! ясно вдруг: откуда

та мерзкая ассоциация с червяками)  Нет же, конечно: этот – шестерка просто, порученец Пала Борисыча. Тоже мне Паборисыч… Пашка Крюк, небось! На 99 уверен, раз в миру – господин Крюков, депутат и т. д. пед, значит, кликуха, как у них – погоняло!  - Крюк.

Кстати, жаль даже почти, что Александр Сергеевич не зацепил этого великого и могучего язычка их, - действительно, слова порой какие точные! Погоняло – по-другому и не скажешь. В отношение этой ПБ.

Смерть. Что все-таки такое? Теперь, впрочем, после Ирининой… Как же, кроме прочего, сжились, срослись с ней за – сколько? – 30? – да больше даже… Интересно: жизнь прожилась. Банально. И ни-че-го. Да и фиг с ним.

Но эти, блядь! Паборисычи и вертлявые – как все же бесят! Ничего от меня, от Ирины… А они, стало быть тут! Ух, воистину: «пузыри земли», - (лихо сказано, - покруче все ж таки нашего-то АС, у него что-то подобного не вспомнить…), - но пузыри-то вот пузырями, а как-то стекленеют, воплощаются, материализуются и… остаются!

И все уже – один сплошной бронированный пузырь какой-то. Да, с

червями-глистами теми. И сам – внутри. С ними! И покатилось…

Фу-у-у…

А от АС и впрямь никуда. С него, солнышка, все… И вот сам веком тем, высшим, конечно, и последним (очевидно сейчас) всей ентой – конкретного места-действия – истории «заниматься» стал. Да можно и без кавычек: ведь – здания, памятники, можно сказать, и будь они не ладны, - камни и прочее материальное, что потрогать можно… Что те трогали, жили, проживали, касались. Что те, что эти… и сам касался – занимался. Да, связь. Очевидно. А для чего? Для кого? О, оговорка существенная: что те, кроме прочего, со-зи-да-ли еще, а что эти… – пузырят. Остекленевая.

…  – Так что, любезнейший Сергей Николаевич, очень бы вас Павел Борисович просил статью вашу о ситуации с Домом Дуровой из «Вестника» забрать. В культурологическом смысле она, разумеется, как все, так сказать, из-под вашего пера, критике не подлежит. Превосходный, можно сказать, опус. Но, простите, повторюсь: очень, крайне несвоевременна! Ну, и сами прикиньте: то, что Александр Сергеевич неоднократно в тридцатые годы позапрошлого века посещал… - факт

истории и культуры возрождающегося Отечества нашего, - спору нет! Но и торговый центр, да, не побоюсь сего штилевого снижения – торговый центр! – то, что во днях нынешних Павел Борисович, с позволения сказать, для наших с вами сограждан, конкретных горожан воплощает… А как же без этого, любезный Сергей Николаевич! Как же? Жизнь-то идет! Все течет, все из меня, знаете ли (шутка!). А мнение ваше в качестве общепризнанного первейшего и уважаемого эксперта… Сами понимаете… Так что вы уж заберите, будьте так любезны. Статейку. До понедельника, уж, пожалуйста! Зачем нам с вами споры, конфликты эти? Ну, ведь правда же? Ладно?

Хуй-то!      

Точно теперь…

Хорошо, что Райхман позвонил!

Стопочку сейчас, - ну-ка – желтенького…  - Касарьян еще на том симпозиуме подарил, Ирка еще жива была…

………………………………………..

Э-э-х! – крепка советская власть!

– смешно: прилепилось еще с юности, чуть не с первой рюмахи… А где ж теперь та Софья Власьевна?… Одни Паборисычи, пидорасычи… не-е-т еще вот этот, как

когда-то: «Армянский КВВК»…

Еще штучку!

………………………………….

Райхман-шмайхман-ха-ха!

Ну-ка радиву сейчас для веселья…

Ой, Московская это их – Эха псевдопрестольная. Псовостоличная:

….давний спор славян между собой…, как известно…

Чаво-чаво? Ну, все одно к одному! Экие у нас тут рифмы! Кто-кто? Господин Задулин… Ну, Александр Сергеевич, о чем мы, так сказать и писали Вам в прошлый раз! Так что, скажи спасибо, товарищ Пушкин, г-ну Завдулину! Ты, экий сукин сын, у нас теперь еще за Молотова-Риббентропа ответишь, за секретные, так сказать, протокольцы… За Катынь ту постыдную (читали, читали мы сии кровавые скрижали. Хоть и не рассекречены). А как же ж по-другому!

А где музычка-то? Во-о, так-то лучше...

Хороший мужик доктор Райхман! И, понятно, помягче про ентот наш рак-в-срак последнестадный хотел… Впрямь ведь думает, что огорчил, не то слово (думает) – ужаснул! Смешно…

После Иркиной-то…


Но ведь не в осуд ему (забавно сказалось-придумалось!), что, - вновь на новорусском говоря, - не догоняет…

Мы ж возрадуемся раку

Виршами нетленными.

Мы теперь любого в сраку

Шлем с его проблемами!...

…………

А мы еще раза!

………………………………………

Сейчас бы, впрочем, не напиться. А ходец правильный сделать…

Лял-ля-ля! Паборисыч-Вжопувзадулин. Хорошая аристократическая фамилия. Столбовая дворянская. Времен Второй Империи. Путина-Тутина.

А всерьез говоря если: действительная ведь коллизия! Чего за этот дом дурацкий заступаться, как они говорят «впрягаться», когда те там, первоимперские, они ж ведь такими, в смысле – такими же, получается, и были. И сама Дурова эта, Изольда Карловна, урожденная фон Штауфенбах… Ох, лучше бы и не лазил в архивы…

Так что ж получается: вертлявый прав?

Хренушки…


А мы вот так поставим: прав – не прав… Они – такие, а мы сякие! Им – имово, а нам – намово.

Нам – другой Пушкин.

Вот так! Им – один, а нам – другой. Плевать, что нелогично. Какой восхотим, такая и логика. Рэльно – свобода теперича! Может, троичная индусская!

Ну-ка… Нет, ну, в пень тебя, товарищ Ноут-бук! Напишем сначала по старинке, на бумажице.

Так-так-так… А как? Не «весьма и глубоко уважаемый Павел Борисович!» же, - не поймут-с иронии…

Ты, Пашка, смерд и вор! И не видать тебе Дома Дуровой, как собственного разношенного ануса (эти намеки на нетрадиционную ориентацию их особо, говорят, бесят!) – а-а-а-а… Тоже пустое. Хотя по сути-то верно!

Нет.

Стоп-стоп-стоп!

…А, тем паче, ежели он смерд и т. д., то какого же лешего нам ему писать! Ну-ка, Компьючио, ходи сюда: прямо сейчас с тебя емельку (и в пень ту бумазею):

Вот:

Главному редактору газеты «Вестник», господину Черенцову.



Уважаемый Семен Олегович!

Как и обещал Вам, отвечаю «не позже сегодняшнего, 12 числа, вечера».

Все необходимые уточнения к моей статье о, так называемом, «Доме Дуровой» и его исторической ценности мною сделаны, архивные справки наведены (при необходимости готов предоставить их в Ваше распоряжение).

Считаю, что названный Дом (по адресу…) действительно обладает уникальной исторической и архитектурной ценностью. В тридцатые годы ХIХ-го века его неоднократно посещал наш великий поэт Александр Сергеевич Пушкин, а также иные виднейшие представители того времени, в том числе, например, князь Вяземский, композитор Глинка и многие другие.

Полагаю, что снос этого здания стал бы актом вопиющего вандализма, тем более – на фоне общего, столь долгожданного нами всеми культурного возрождения нашей Великой Родины – России, о котором неоднократно упоминал в своих выступлениях Президент Путин (Блядь! Оговорочки… Сотрем): Президент Медведев и Премьер-министр Владимир

Владимирович Путин, наш с Вами, кстати говоря, славный горожанин. (Впрочем: лишнее, - сотрем про горожанина – и так ясно).

Отдаю себе отчет в сложности вопроса о сохранении здания, особенно в свете проблем, связанных с Новым планом развития и застройки Города.

Тем не менее, настаиваю на своем, высказанном выше, мнении и прошу опубликовать мою статью на данную тему, находящуюся в портфеле редакции, в ее настоящем виде, без каких либо существенных изменений и дополнений, разве что – вот с этим еще предуведомлением от автора, - в самые ближайшие сроки (надеюсь, в следующем номере).

С уважением, доктор филологических наук, профессор СПбГУ...и т. п.…и ни-гу-гу.

………………….. «ОТПРАВИТЬ»…………………..  

Ну, вот и все! Как говорится: а ты боялась!

Теперь еще одну! И музон погромче!