назад вперед

1983

Алисе Целковой


Приди из прошлого. Когда-нибудь
в каморку дня шагни из Зазеркалья,
из той страны, где серебро и ртуть,
еще не загустев, стеной не стали.
И потому, откуда б ни смотреть,
взгляд не вернется памятью напрасной:
есть только жизнь, а дальше - просто смерть.
И мы на пару этому причастны.

Там отсветы не рушатся из мглы
на годы, как нарушенная клятва,
на двух замкнувшихся миров углы,-
на два катрена, множенные на два.
Там есть близнец для каждого числа.
Из прошлого в оконницу печалей
шагни. Еще я верю в чудеса:
нам восемь лет. И жизнь еще в начале.

1983

***


Верно, челку откинув со лба
И еще оглянувшись устало,
Ты и впрямь, берегиня-судьба,
От меня навсегда уплывала.

Но, кирпичных чащоб старожил,
Я забыл, что мы все умираем,
И тебя на углу сторожил,
Где апрель обрывается маем.

Я еще и сегодня гляжу
В синеглазую бездну-смуглянку,
Будто светом дневным ворошу
В лужах падшего неба изнанку.

Знаю рябь на пустынной реке,
Словно сонное губ лепетанье.
И как сын к материнской руке,
Слух мой за полночь ластится к тайне.

1983

***

Сергею Гандлевскому


Монументальней, чем на площади щербатой
Пожарский с Мининым, мое благополучье.
Здесь был тягуч, и взят на веру случай:
Судьба Неглинки, «добрый бог» Арбата.

Здесь бой часов «12:0» Москвы
Вещает нам, как будто счёт хоккейный,
Где вы не в проигрыше – в вечном плюсе вы –
Почти вне времени, словно седан трофейный.

И я значителен, как мой народ –
Сам под собой во власти, или даже, -
Как бар пивной у Яузских ворот,
Как кружка полная – весом и важен.

И воля мне – блюсти абсурдный театр, -
Любезный уху говорок крамолы,
Там восходящий где-то к небу Татр,
Как звук органа в вышину костела.

Иль по пути – «и я еще смогу…- »
К другим горам – от твоего заката, -
На Индию нацелясь, на бегу
Взгляд замарать вознею газавата.

Асфальт к восходу – ускользай из глаз,
Как здравый смысл от старых слов Ригведы.
Сам знаю как, - и мне не в первый раз –
Разбитый «Опель» обозвать «Победой».

Но будет вечером неразличим
Тот спуск во мрак, и сделаюсь с мизинец
На длани каменной, где по ничьим
Тень территориям ползет к низине.

И тихо я, лишь станут по местам
Ночных предметов истинные свойства,
Вернусь к в воде надломленным мостам,
Вовнутрь колец московского устройства.

Глотка воды живой не находя,
А только жаркое немыслимое лето, -
Чье кредо выпила, как капельку дождя,
Москва-рекой чернеющая Лета.


1983

***


Я на плаву, – шальной купальщик мая,
шагнувший вниз, не разбирая дна.
Из виду здесь теряется вина,
как будто парус на море без края.

Так для южан, должно быть, грудь Биская
прельстительна и слишком холодна.
А мне легка, как мишура мирская,
любая накатившая волна.

Двумерен вечер, как в окне луна,
он, сутки пополам перегибая,
схож с горизонтом. Лишь на грани сна

вдруг страшно мне, что подо мной морская –
чуть шевелящаяся и немая,
как щель на складках карты, глубина.

1983

***


Жестяные, но с красным отливом червонца,
прогибаются полдни под тяжестью солнца.

Или поутру дождь по стеклу застучит.
Это в замкнутом мире природа чудит.

Это – осень, где ветром на выдохе года
произносится «смерть», но звучит как «свобода».

И тогда от смешенья в пыли золотой
слов, и листьев, и лет – происходит покой.

Это пена шершавой волны листопада.
И ни шороха сверх. И не надо, не надо.

Только скорого снега холодный хрусталь.
Выцветают черты. Начинается – даль.

1983

***


Как внутренность большого шара, пуст
полночный город, и касанья ветра
случайные, как давешняя грусть,
его бесшумно вкатывают в лето.

Где вдалеке – туманом над рекой –
мерещится всезначимое что-то,
когда идёт на цыпочках покой,
чернеют окна, как пустые соты,

прильнули звёзды к тонкому стеклу:
мы все живём внутри большого шара.
Он в брешь рассвета выпускает мглу,
как от реки – клубы седого пара.

1983

***


Он под Гончими Псами летит, словно во поле волк,
— долгий призрак, гонимый укушенной насмерть державой,
бьют жестянки подков -Святополк -Святополк -Святополк -
по серебряной с чернью весне, да по осени ржавой.

Двух отцов непутевый, от блуда заблудивший сын,
Потьмы князь без престола, в отечестве - братоубийца.
Там, где вышли Карпаты к столу азиатских равнин,
ночь возьмет под крыло, как большая двуглавая птица...

Или полднем морозным белесую ленту снегов
он наложит на узкую полосу низкого неба,
развернет вдоль по зимнику — флагами двух берегов
и подпачкает смешанной кровью Бориса и Глеба.

И не этой ли красною жижей, зрачком налитым,
никуда не прикаянный он, ниоткуда не званный,
вдруг провидит татарскую лютость в родстве Калиты
и опричную гордость падучей безумца Ивана.

Бьется сердце в груди, словно в бредне холодный осетр,
там, где рек кутерьма, и бессрочна тюрьма небосвода.
И на круп осадив, будто вместе он с пащенком, Петр
давит медную желчь из покуда незрячего года.

А еще: это Павловский ополоумевший полк
заведет скакунов — ни присяги, — ни брата, — ни стяга;
только долгий галоп - Святополк - Святополк - Святополк -
вечный призрак, летящий по бледному следу варяга.

Да старик-крестьянин, на какой-нибудь к дому версте
завернув на большак, отшатнется ни мертвый, ни пьяный
и, полжизни убогой едва ли пребыв во Христе,
тычет в князя перстом и крестится, шепча: окаянный!

1983

***


Все, что себе на черный день сберег,
взяла зимы полуночная нежить.
Не шелохнется даже в сердце нежность,
как будто в клетке запертый зверек.

Мрак, только ты бесшумный рост взимай
клочками шерсти, липкой и обвислой,
с косматых льдов, где потрошеной крысой
осталась в старом Тушино зима.

И так как крысой новый назван год,
чуть скрипнет серый снег, и в скрипе легком
мне чудится – закрылась крысоловка,
подобно створкам городских ворот.

Тверди на память станции, дворы:
срок тянется, кончается неделя, -
как будто здесь – просвет во тьме тоннеля.
Как будто бросив луч во мглу норы,

наври, шепни, наобещай мне то,
что щебет слов уходит к небу полдня,
как через площадь пешеход, не помня,
что там, под ним, шевелится метро.

1983

ЗИМОЙ НА ПРИГОРОДНОЙ СТАНЦИИ


Здесь вымерзло время, как влага в ручьях.
Приятель сказал, раздражаясь немного,
мол, это судьба не моя и ничья,
а просто дорога, такая дорога.

Приятель сказал, в цепь замкнулись шаги
на круге зимы – среди общих знакомцев,
как в кольцах очков – золотые круги,
идущие от предвесеннего солнца.

А провод над рельсами будто позвал
ушедшее, вещее, дрогнув под током.
И долго молчал ожидания зал
о чём-то нездешнем, о ком-то далёком,

кто выбрал в поспешности эту версту,
как в булочной – порцию чёрствого хлеба,
и жизнь, выходящую – в пустоту,
как люки чердачные – в чёрное небо.

1983

***


Жизнь соберу, чтоб, может быть, с годами
на холоде рисованных зарниц
печь истопить весомыми томами
объемом в триста шестьдесят страниц.

Мой взгляд в плену у пламени печного
вдруг теплоту былую обретет.
Припомню запах елочный, и снова
в начале слова станет Новый год.

И дрогнет что-то, но не в клетке сердце,
свободой принимающее день,
а как от бликов из-за жаркой дверцы –
моя к стене приставленная тень.

1983

***


Над крошевом из сумерек и льдинок
рассвет под стать латунному звонку.
За дверью, изменяющей замку,
апрель – как не ко времени будильник.

Так что под утро кажется: нарушу
устройство монотонное, тогда
смешает числа талая вода,
и хлынет потаенное наружу.

Не удержавшись в сумрачных лесах,
начнут стремглав раскручиваться дали,
как гибкая – какая есть в часах –
упрямая спираль из белой стали.

Весь собранный как бы по крохам, был
мир ирреален для меня, как атом.
Я в нем всего-то женщину любил,
да кажется, дружил с одним хорватом.

И постигая стрелок оборот,
лишь иногда, по кромке циферблатной
загадывая время наперед,
одну из них пускаю в ход обратный.

«…Там в октябре о ветер бьется ветка;
словно сквозь сон, душа припоминает,
что слышу: шелест трав, родник безмолвный?


Березы осыпаются. И Некто
с нее одежды ветхие снимает.
Гул рек подземных, всплески грозных молний».*


*терцеты сонета Густава Крклеца.


1983

«Кто в этот час новоселие правит... »


Кто в этот час новоселие правит,
в клетках, как в дамки, играя с судьбою!
Знание – это как душу буравят
острым шурупом с слетевшей резьбою.

Эй, расступитесь, панельные башни, -
ветхие стражи incognita Terra.
Ночи в июле почти что домашни –
тайное в яви, - как грех адюльтера.

Знание – это как искры от кремня,
быстрые листья рассыплет осина.
Ночи в июле – отпавшее время
туч – откидным колпаком капуцина.

Лето. Жарой потревоженный улей:
боязно боли нежданной и славно
ведать, что что-то в любом из июлей
есть от зеленого рая ислама.

Только не выболтай, только попомни:
тайна – прилипчивой капелькой меда.
Господи, сколько Тобою дано мне:
ночи в июле – весь выворот года.

По временам начинаю бояться,
как бы меня серебром золоченым
не завалило мое же богатство
звездного множества в цоколе черном.

1983

***


От бронзового косогора
безвольно падает река,
словно уставшего боксера
опущенная вниз рука.

Когда от птичьей песни звонкой,
как гул неведомых побед,
уже в четыре горизонта
нас ограничивает свет.

Как будто мир – прозрачный кубик
в канатах ринга, чтоб над ним
блистающего неба кубок
так долго был недостижим.

Вернись тропинкою нагорной:
там четкая – точно хрусталь –
листов причудливою формой
прикрыта солнечная даль.

И дни чуть теплые бессильны
в себе сентябрь перебороть
и трепетны, как древесины
наполненная пульсом плоть.

- Как жизни огненный остаток
среди развенчанных дубрав,
где шепот пораженья сладок,
как привкус крови на губах.

1983

***


Мне полночь – седая шаманка
с уверенным знаньем того,
что жизнь, как больная шарманка,
чтоб кликать, не помня кого.

Как будто, всевластным и юным,
я выбрал на долю свою
бродяжить приморским июнем
и выйти к чужому жилью.

И вновь, как старинные числа,
собрав подорожную медь,
без сроку, без боли, без смысла
в померкшие окна смотреть.

Я вновь тополиной метелью
застигнутый путник ночной,
и прошлое синею тенью,
как пудель, плетется за мной.

1983

***


Там в глубине неторопливой павою
плывет авто в глухую пропасть зим.
Я пережил себя, прожил, я стар,

                                                          я падаю.
Мне этой ночи груз невыносим.

Уже не уведешь и не удержишь, -
как ношей, я обременен душой –
тяжелой, как издергавшийся дервиш,
в блаженном сне, пропахшем анашой.

Еще июль – зеленый рай ислама, -
как суры, судьбы спутаны. Но я б
рискнул сказать, какой стезей грядет

возлюбленных, и недругов, и само-
убийствами отмеченный ноябрь.
И скучно знать, что знаешь наперед.

1983

***


Город белою влагой испарины
выпускал обозримое мною.
В забытьи я дошел до окраины,
где уже начиналось иное.

И налитые током, жужжащие
провода в тембре рвущихся строчек,
и цепляющиеся шипящие,
и значенья немых многоточий…

И тогда, изжитой и дробящийся,
город рухнул, как столп или идол –
за спиной. И над пылью клубящейся
в пустоте я узнал и увидел:

вверх уходит былое, как облако.
И уже по периметру года –
только речь, как колючая проволока:
Если вырвешься дальше – свобода.

1983

***


Когда-то давно, -
еще мальчиком,
я несколько раз его видел.
Он молод, застенчив,
быть может, немного странноват.
Потом,
наверное, вскоре после последнего раза,
кто-то звонил.

Его судьба еще иногда
нежданно пересекалась с моей,
словно безмолвная рыба,
показываясь из темных глубин,
и опять уходила
в неведомое.

Но почему-то сегодня,
когда скрипка в нервных руках Энеску
звучала в пустом доме
с заезженной матовой пластинки,
я вдруг, кажется, понял.

Всю жизнь,
я имею в виду свою жизнь,
которую помню,
я стоял на карнизе высокого дома,
бормоча что-то, завороженный
любовью и страхом.


Кончается молодость.
Порой я думаю:
что если он все-таки
не успел чего-то сказать?

Черный снег сыплется
на побелевший
притихший город.

Кончается молодость.

Где-то далеко,
за снегами,
за городом,
за промерзшей рекой,
в глубокой глубине
продолжает свой неведомый путь
Володя Полетаев.


1983

***


Красной кнопки своей ни за что не нажмет генерал,
Потому что не знает, - ах, если бы только он знал! –
Если б знал тот чужой генерал, что на самом-то деле –
Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели.

1983

1984

***


О, сумерек неверный нервный друг.
И мерный звук, и сонное качанье.
Касанье жести, как пожатье рук.
И медленная пелена прощанья.

Дожди, перрона старенькая гать.
Там встречный шум, что осыпи обвал.
Мне нечего сквозь время вспоминать:
я тот, кто ничего не забывал.

В лесной стране, как шерсть густой и жаркой,
мне мнился Юг ленивою овчаркой,
как скарб, остерегавшею Кавказ.

Мой друг, мой друг, не станем обещаться.
И словно поезд, время  возвращаться
подходит к нам. И чьи-то в этот час –

в стекле – во мгле совсем иного века
чужие силуэты хмурят лбы,
как бы для крестословицы судьбы
ища прозванье другу человека.

- Когда невнятен мягкий шепот елей,
и надобно, чтоб помнить дни недели,
к стенному подходить календарю.





Там, может быть, еще увижу Север,
и легкую, и рыжую, как сеттер,
на горизонте плавную зарю.


1984

***


Как вечеру впору двух окон оправа, —
следить, близорукому, тихо за мной.
А я, постигавший германское право,
был забран в осаду славянской зимой.

И, пленник, когда неотвязна, как похоть,
тоска в окруженье безлюдных лесов,
я бережно трогал за маленький локоть
«Дюаль» — повелительницу голосов.

И к помыслам строгие, в правильном строе,
как черные буквы на чистом листе,
ожившие звуки нуждались в просторе,
в сплошной, как январская даль, пустоте.

Чтоб думать: в полночном расслабленном мире
лишь власти нетленной крупицу найди,
какая превыше любови Валькирий
смерть ставит над жизнью, как точку над i.

Не буковок бусы, но звездная сетка —
кольчугой планиде. Гремел граммофон,
где окон оправа, и ветер, и ветка,
как чья-то рука, прогонявшая сон.






Чтоб я заучил, — как бы климата фактор
на Север войною собравшийся враг —
Да здравствует Вагнер.
Да здравствует Вагнер.
Да здравствует Вагнер.
Да здравствует мрак.


1984

***


Я школьник, - ты бездельница. Меж нами
крошится лед, как карандашный ластик.
А в каждом доме шевелит рогами
враг, маятником повязавший галстук.

Так просто все: таксомотора тормоз
и волосы, играющие с ветром, -
еще, быть может, шаг, и я дотронусь.
Так четко все: мир ограничен метром.

Но, верно, тот – а, может быть, другие –
случайный гость или географ старый –
твердили мне: моря, ортодромия
и прочее из атрибутов шара.

Я в дом вхожу, сажусь на подоконник, -
сливаюсь с далью влажной и широкой.
Я сбился, я запутался, я школьник,
не вызубривший нужного урока.

Прости, мой друг, что не отыщет помощь
нас, выплывших, куда не хватит взгляда
и самых острых глаз. Тупая полночь,
верни мне сон – нам больше солнца надо

остаться там – на половине марта,
быть жителями маленького полдня,
и людям, улыбаясь виновато,
при встречах уличных кивать, не помня...

1984

***


…как розовый ворочается хряк –
от Запада к Востоку – с боку – на бок.
- Над бисером, разбросанным во мрак, -
над мерным светом тысячи лампадок.

И если б некто к щелке дня приник,
еще узрел бы недреманным оком,
как распадается одна из них
на пару блеклых ресторанных окон.

Там, словно бы заказывая щи,
во вкус вникаешь участи вчерашней,
загадываешь женщин и мужчин.
И наступает ночь. Но часом раньше,

как крыльями охватывает шар
неслышимая огненная птица, -
и с вожделеньем думаешь: пожар!
но вместо бликов – лица, лица, лица…

Вазоны грез похерили эмаль.
Очкастый друг твой ядовит, как кобра.
Но в теплом мире хереса и пальм
твоя душа податлива, как копра.

И сладко знать, что прожил дни зазря, -
точно рубли – повыбросил на ветер.
Ты недвижим. Вращается заря,
словно петух, насаженный на вертел.

1984

***


…и сладко знать, и забывать отрадно, -
как помнить взгляд, но путать имена…
Слепящий блеск походов Александра -
и эпигонов скучная война.

1984

ИСТОРИЯ С ГЕОГРАФИЕЙ


Самсон благословил меня
на то, что мне по нраву здесь,
как изморось смывает спесь
в предместьях с выходного дня.

И рухнуло на травы лето.
Нелеп над грудою лесов
круг солнца, словно колесо
над опрокинутой каретой.

И в судорогах умирает
на ветке клена красный лист
и жалости не вызывает,
как на допросе террорист.

И как в печной горячий кратер,
чудовищу в разверстый зев
глядит провидец-провокатор,
и радость позднюю – Азеф –

мою увязывает с тайной:
там будто бы выводят по двое,
и вот уже охрипшей стайкой,
как бы случайной непогодою

застигнутые в лет скитальцы,
меж преисподнею и тучей
на жгутиках дождя болтается
весь Северный Отряд Летучий.

1984

***

Г. М. Наринской


Как хорошо, как просто и печально
поплыть в бескрайнем океане ночи
и разгребать сырой глубокий воздух,
и вовсе не бояться утонуть.
А там, на дне – сплошной песок созвездий,
ракушки лун и водоросли снов.
И больше в сеть судьбы не попадаться!
Успеть заснуть до шумного рассвета…

1984

***


Когда позвал, за Ним пошли двенадцать;
один подонком оказался.
Прочие, увы,
две тысячи уже постыдных лет
земное тратят время
на объясненья, почему они…
Все это называется КУЛЬТУРА


1984

***


Дом строил венгр – угрюм и черноус,
как флагом, укрывавшийся шинелью.
Его не чтил начальник белорус
и костерил неведомою шнелью.

Чтоб позже здесь хирел под пылью кант
матерого, как старость, фолианта
в глухом шкафу, и не прочтенный Кант
мне даровал свободу дилетанта.

А время шло, - дом обветшал, и сад
в иной сентябрь подвержен стал одышке.
Тогда побрел чертополох назад,
как вспомнив детство, - к деревянной вышке.

А ей, кому как проволка колюч –
в ногах репейник на чужих задворках,
уже невмоготу папахи туч
таскать, как человечка на закорках.

Там есть сельпо. О, бог мой, как давно
я знаю в нем всех Дарий и Макаров,
кто пьет запоем хлебное вино
и втайне ждет неведомых мадьяров,

и спьяну шепчется, мол, близок миг,
когда точно из домиков у речки –
опять из скучных философских книг
посыплются живые человечки.

1984

КАЗНЬ. Из истории Китая


Когда усну, и снов нестройный танец,
как ветер – листья, лица закружит,
ко мне приходит старенький китаец,
в ногах садится и молчит, молчит.
И в этом сне, как в комнате притихшей, он, опустившись рядом
на постель,
глядит в пространство, словно гость, забывший
прихода неожиданного цель.
Лишь в ночи, где под ветхим абажуром
луна прозрачной лампочкой горит,
он говорит: «Давно, когда маньчжуры…»
Смежаю веки я.
                                      Он говорит:
«Сухим листом с далекого востока
горячим ветром вынесло меня,
где даже солнце, как тиран, жестоко,
и танца нет отраднее огня.
Там в небесах разрозненные боги
разбросаны, как юрты по пескам,
и словно быт кочевников, убоги.
И потому закон священен там.
Моей земли больные поколенья
хранят там, как невыплаканный плач,
что для начала – ноги по колена
клинком умелый отрубал палач;

затем за меч каленый и упругий
не без изящества он брался вновь
и отсекал, взмахнув, по локоть руки,
и, с инструмента отирая кровь,
мастеровой, в своем искусстве тонкий
умелец, он выкалывал глаза
и протыкал ушные перепонки;
потом язык из глотки вырезал.

Но лишь тогда и начиналась пытка:
освобождался человек-свинья,
чтоб невозможною сама попытка
была хотя бы умертвить себя.
Чтоб жил он, обитатель мест отхожих,
назвавший тьмою ясный свет дневной,
тот пленник лет, как пустота похожих,
невидящий, неслышащий, немой…»

Там вечен мир. Скрестив в молчанье ноги,
С улыбкой тихой смотрят в никуда
Восточные незлобивые боги,
И безначально движутся года.
Неужто так и я усну, и танец
Забытых лиц взовьется надо мной,
Когда войдет мой старенький китаец
И позовет однажды за собой!


1984

ТРИПТИХ


1

Я этот мир собрал из чепухи, -
из шелухи названий и имен,
чтоб как вовне, не увядать и в нем,
где пустырями правят лопухи, -

чертополохом, тишиной травы...
Так пей же всласть хмельное время-мед!
Спасение как тень произойдет
под сенью доморощенной листвы.

Я вещей ложью слов обжег гортань.
Мне больно сделать истины глоток.
И пыльная со мной сжилась герань,

как вражья власть с землею чуждых стран.
Так брось же, брось мне через океан –
размером с небо огненный цветок!

2

...где я хожу по шахматной доске,
с беспроигрышным мастером играя.
Вот черная надежда – я у края.
Но отступаю к желтенькой тоске.




А в памяти моей все сплошь чернуха
пустой земли, да странно-светлый страх:
то девочка босая, то старуха
клюкастая. И это вечный шах.

Все высчитано так! Ах, как же редко
нас ставит некто по своим местам.
А я не вор! – лишь что дают, беру.

Но, может, впрямь, в замену тем, кто – там,
вернее б – мне пустое небо в клетку,
да шлепать в три листа, или в буру.

3

...где от листвы растут деревья, вниз,
чтоб плоть мою затем обнять корнями.
Молчанием зови меня: вернись!
Ты наш, ты свой, - нет никого меж нами.

Который мой (где кончится карниз)
высокий дом, обстроенный домами
с растерянно сбегающими вниз
недвижимыми рыжими огнями?

Вот осень: листьев боль или каприз?
Вот листьев дрожь под шумными снегами, -
словно огня, сбегающего вниз,
словно луча – под частыми шагами.


Усни, остынь, любовь моя, уймись.
Я здесь, я здесь, - нет никого меж нами.


1984

***

Памяти «Боинга»


Нынче луну, горячую, как софит,
чуть накренили вниз, округляя форму, -
где молох болот, словно сквозь сон, сопит,
как пациент, лежащий под хлороформом.

Бестеневая лампа… Но нет, не так: -
ширма из крепа с отклеившимся углом –
нынче луна – опознавательный знак.
И движется небо изменчивой формы крылом.

Так искривилась в улыбке капризной Инь.
Запад с Востоком – то, что допрежь и ныне.
Жизнь начинается там, где кончается жизнь.
И все, что за кругом – как бы века иные.

Пришлому, мне – эпоха – как опухоли горе.
Бухты меж сопок помню, и только странно:
неужто и это гнилое Охотское море
примыкает где-то к Великому Океану.

Оттуда ли ночь эпидемией шла!? И друг,
все еще друг мой неизлечимо болен.
Так криз затянулся, как будто бы сам недуг
окрест бессмертен, как в городе дальнем – Голлем.

И дни здешней скорби – как белого жемчуга нить –
высшею волей в отвале никчемного хлама.
Но Боже мой, Боже, за что мне так хочется жить! –
нищего алчность моя, - любознание Хама.

Нынче луна над низиной займет зенит.
Словно черную плоть, вскроет острая сталь луча.
Только кузнечик в полом пространстве звенит,
словно в железной коробочке скальпель врача.

Благословляйте проклятую любовь,
боль – неизбежную тут, словно в детстве – корь.
Прежде, наверное, так отворяли кровь,
чтобы дурная с ней выходила хворь.


1984

ПОЭТ


Там, где забрана вечность в железа:
в цепи, в наручни, в башни часов,
тебе в душу чужина залезла
вороватыми пальцами слов.

Но под шрифт фиолетовой ночи,
как бумажною кипой – снега,
ляг, читающий тишь многоточий,
успокойся, как речек шуга.

Удивись: мол, в колодах и ларях –
беглецами на волю свою,
Ах, зачем, Гейзерих и Аларих,
затруднили вы память мою.

Тот, который единственно родствен,
как тебе в услужении там,
где в земной у зимы в производстве
ты конторе приближен к верхам?

Не споткнулся б, календ переписчик,
високосные строя круги.
В чистой мысли о завтрашней пище
забывайся, спасайся, беги.

Каменей, оглянувшись на шепот:
это мерзло срастаемся мы, -
я – твой будущий мартовский опыт,
ты – канун вековечной зимы.

Там у мира на сизых задворках –
холод страха, летящая вниз
гололедицы детская горка, -
повторись еще раз, повторись.


1984

***


В двухэтажном, как шкаф, — неприметна, как мышь,-
в этом старом дому остывает эпоха.
Здесь на простынях зимников, как когда спишь, —
в снежном крошеве будто бы прошлого кроха.

А найти не успеть, да уйти не посметь,
словно снегу — не справиться с веткой железной.
И в лесах за рекою не бродит медведь.
И сухие слова, как слега, бесполезны.

Им для сказок оставит плохой Беломор
пять морей. Прорастет возле самого дома
вечность в точках белесых, как гриб мухомор.
И прольется луна, как шаманская сома.

И когда кто-то спросит: кто в доме живет? —
лишь спросонья, как прежде, протянет невольно —
среди плесени бревен зевающий кот —
лапу к сердцу печному. А лапе — не больно.

1984

***


В сумраке этом, в холоде края,
под воровские «глохни» и «нишкнь»
как же ты долго, полублатная,
только блатная, теплишься, жизнь!

Днем белоснежным — в логове лени..
Ночью морозной — снова в бега...
Плавай в мурцовке, ботай по фене,
прячься, как на зиму в лед ББК.

Как после мокрого, нету возврата.
Белый пустырь. Не проси! Не тоскуй.
Вот она — воля. Чему ты не рада?
Снег разомни. Папироску продуй.

1984

***


Глухая, как по комнате ходьба, -
о четырех стенах, а путь неведом –
то над прошедшим кружится судьба,
то тянется, как вечер за обедом.

Под фонарями вертится метель,
как бы в стаканах юности граненых,
где время как ревеневый кисель
со сгустками смертей нерастворенных.

Живет в глазах игрушечный мирок, -
осколки собирает роговица, -
танцует среди кубиков волчок
и не умеет сам остановиться.

Мой сын – смышленый мальчик – хмурит лоб,
когда растут минуты и дробятся.
В строении так прост калейдоскоп,
и нужно разобрать, чтоб разобраться.

1984

***


Там по ночам свистели поезда.
Там над судьбой поставлена привычка —
в предместии, где жизнь невесть куда
размеренно течет, как электричка.

Самозабвенью в комнате простой
власть покоряться, данная немногим...
В строении на улице пустой,
совсем в конце, у кольцевой дороги

я жил тогда. Я думал, что умру.
Я ощутил рукою острый холод
в гранитных зернах ночи. И к утру
я пересек злосчастный спящий город.

Здесь осень — область леса и тоски.
Здесь старый мир с бесстрастностью усталой
рассыпался на ржавые куски,
точно кумир, упавший с пьедестала.

Смотри на все чуть-чуть со стороны,
по временам играй в свободу слова —
в республике Октябрь, где все равны,
как будто ты пришел на Востряково.

1984

***


Я прошептал: останься неизменной,
как только даль придуманной страны, —
поклонницею терпкого глинтвейна
над городом вокзалов и шпаны.

Чужих квартир уютом горьковатым
до низких туч наполнившийся дом...
Как сладко быть больным и виноватым,
словно слова оставив на потом.

И как легко уйти, припоминая
уже как будто бывшие во сне —
и эту дрожь прощальную трамвая,
и циферблат в заснеженном окне.

Но мчаться вновь, как догоняя вора
незримого на улицах пустых,
и путаться в автобусах и скорых
вагонах, словно в истинах простых —

чуть горьковатых, точно дым табачный, —
влекущих нас к законному концу,
как поздний мой, полупустой прозрачный
троллейбус "Б", ползущий по кольцу.

1984

***


Друзья мои, подруги дорогие,
вы, дочери отчизны и сыны,
у нас у всех на счастье аллергия —
недуг неприспособленной страны.

Вот тяжкое кирпичное наследство —
соседство стен и арок проходных —
холодный хлам, — давнишнее из детства
уверенно коснулось рук моих.

И сумерки, как торопливый кролик,
нырнули в ночь, или, точней — как вор,
и разложил меланхоличный дворник
дворовый архаический костер.

Дул северный, и вымерзало время,
и только пламя обретало стать.
...где и поныне обитает племя,
которому не больно умирать...

И, пленником из медленной неволи,
освободив из темноты ладонь,
я в первый раз не понимая боли,
смотрел на подымавшийся огонь.

1984

***


В этой простой круговерти
домов, подворотен, дней
зачем все так хочет смерти,
просит о смерти моей?

Неужто же будет легче
стонущему мосту?
Станет ли бездна мельче?
Дорога отдаст версту?

Гиблые вспрянут даты?
Реки качнутся вспять?
Спустятся с гор солдаты?
Падший сумеет встать?

Кто нас бросает в этот
белый круговорот?
Прошлое. Детский лепет.
Холодно. Новый год.

1984

***


Сегодняшний не выдай оклик мой,
царя в глазах гражданского супруга,
чтоб общею — пусть самой небольшой —
нам грешной тайной повязать друг друга.

Устал. С привычного сбиваюсь круга
и по ночам, как будто бы слепой,
постукиваю сердцем, как клюкой,
и докучаю тягостью недуга.

...ах, ничего; ах, боже мой; ах, что вы...
Назад к вокзальной дымчатой отчизне —
от зримого, от вздорного, от жизни —

толкните мой чугунный гроб вагона —
домой от черной жизни телефона,
от гулких склепов ящиков почтовых.

1984

1981


С каждой ночью метель взрослее,
чтобы вновь, как слепые лица,
как билетная лотерея,
в декабре пустом закружиться.
Чтоб понурое встало утро,
точно пьяный на четвереньки,—
безалаберное, как будто
с государством игра на деньги.
Чтоб, — в законе, — еще живое -
выжег слово холодный холод.
Чтоб меня, как добро чужое,
воровской прикарманил город.
Тот, которого... Тот, который... —
нездоровый, к кому вплотную —
я боюсь, как шпаны дворовой,
как частушку люблю блатную.
Постараюсь не растеряться!
Но железная дрожь трамвая...
Но чужая власть рестораций...
Но навеки себя теряя...
Где на площади — мощный витязь,
а на свете — грешно и пусто,
я другим скажу: сторонитесь!
я и сам удивлюсь: неужто...
У отчизны отдам на страже
честь товарищу онанисту,
или, может, подумав, даже
душу вкрадчивому чекисту...


И высокое, и святое,
и другого — Бог знает сколько.
Чтоб, забывшись, мне стать тобою,
стать тобою одной. И только.



1984

***


Сугробы поднимаются, как тесто.
Вновь Рождество. Я говорю: прости.
Любимая, прости меня, - мне тесно, -
мне тягостно, как мальчику – расти.

В больших домах, в пустых кухонных царствах –
вновь Рождество, и надобно успеть –
на сузившихся улицах январских –
прощание, касание и смерть.

И только б сил, и только бы терпенья –
открыть глаза, смотреть, как ночь черна,
темна, как будто время до рожденья,
как чернозем – для мелкого зерна.

Опять года, года, как чьи-то тени,
как будто гости, сходятся в ночи, -
там звезд шипы, словно сплетенья терний, -
замри, замри, - не говори, - молчи!

Мы вырастем, мы станем с дом высотный;
как этажи, мы пробежим с тобой
каникул дни – двадцать какой-то, сотый,
двухтысячный, немыслимый, слепой.

И вновь увидим город, снег, но вовсе
иным и маленьким, как сон и грусть.
Любимая, прошу тебя, не бойся, -
все будет так, - клянусь тебе, клянусь!

Как в Рождество на улицу – из судеб
Он выйдет здесь ко всенощной зимы.
И только нас двоих – уже не будет,
но, думаю, едины будем мы.


1984

***


Гори, гори, сияй, моя звезда,
сойди, сорвись, скатись ко мне под веки-
холодная, как слово «никогда»
и ясная, как буковки «вовеки».

В моей земле давно уже зима
и серый снег совсем уже не внове,
и снятся мне война или тюрьма,
и остывают дружбы и любови.

Вот десять лет, и десять тысяч лет
сжимаются в мерцающую точку.
Есть только свет, далекий долгий свет,
терзающий глазную оболочку.

1984

***


Когда-нибудь... Позже... Как знать.
Мне, в уличный смог окунувшись,
еще остается сказать,
в густой тишине оглянувшись:

спасибо, что мы не из тех,
пред кем бы закрыл Алигьери
под грешный казарменный смех
тяжелые адовы двери...

Кто дна этой ночи достиг,
как дна смоляного колодца,
где слово сжимается в крик,
и что еще нам остается...

В какой-нибудь жизни иной,
в какой воздается сторицей...
Когда-нибудь. Боже ты мой,
как трудно постичь и смириться.

1984

***


Мой Господи, скажи мне, что со мною:
негаданно, как будто бы во сне,
забытое, ничтожное, святое
нежданно отзывается во мне.
Кто нищий, тот не может пробросаться.
Зачем же вечно у меня в крови,
как золото, растворено богатство
чужой, во мне очнувшейся, любви.

Как медленно плывут под ливнем люди.
Мне странный страх покоя не дает,
что срок придет, но ничего не будет, —
и минет день, и обновится год.
Как циферки, имен не переставить.
Теперь, теперь, пришедшему сюда,
мне жутко так, как если бы представить
живую жизнь без страшного Суда.

Дрожит рука. Скользящей жизни звенья
никак цепочку фактов не замкнут, —
как будто это серые мгновенья
в просветах меж вагонами встают
и падают. Я глаз не поднимаю,
но знаю: мир приземист и безлик.
Забыл, забыл, забыл! — не понимаю, —
как будто птиц дробящийся язык.




Теперь уже совсем, совсем немного,
и мимо черных дачек и лесов
в ночь канторова железная дорога
по тысяче потащит адресов.
Тогда меня по крохам соберите.
Мне много лет. Нет времени шутить.
Я вас любил. Простите мне, простите:
Я всех любил. Мне больно говорить.


1984

***


Там, где стекло к теплу прижалось,
как тишь к отдушинам ушей,
я что-то слышал, что в душе
брезгливую рождало жалость.

Там вечна мерзость запустенья,
там заржавел дверной засов,
там плесенью плохих часов
растут белесые растенья...

Там дышит мрак самоубийством,
сном опереточных страстей,
убийством, страхом новостей,
гнилым быльем, бельем нечистым.

Там из осклизлых трубных кранов
сочится долгая вода,
и звуки сходятся туда
шуршащей стайкой тараканов.

Там ночь испорчена веками,
а добрый день — порочным сном.
Там вечно кто-то за окном —
и раму пробует руками.

Там прочного не остается.
Там форточка, ломая свет,
словно в своем бреду поэт,
о пустоту дневную бьется.

1984

***


Я не хочу держать людские судьбы,
как ниточки в зажатом кулаке.
Расслабиться, состариться, уснуть бы,
с безвременьем бы стать накоротке.

Бравурный грянет туш. Еще проклятый —
(искусство предков) — сложенный в речах,
смертельный груз гражданского диктата, —
как сворка акробатов на плечах.

Готов лететь, но к прошлому прикован.
Хочу упасть, — но не могу ступить.
Я в балагане не атлет — я клоун.
Глупее амплуа не может быть.

Но может быть, не вспомнит люд предместий,
кто укрощал живых, кто слыл шутом,
И нас, как будто смерть, укроет вместе
один широкий купол шапито.

1984

1985

***


Когда шершавый снег освобождал,
Нам думалось, умершие предметы,
и словно ветки, ветер обнажал
упрямый смысл и явные приметы;

все шевелилось, злилось и ползло,
но становилось небом и ручьями, -
нам вновь – ты говорила – повезло:
зима, как лес, за нашими плечами.

Лес пленников, врастающих в беду, -
трудов, что не бывает бесполезней, -
когда бредут на ощупь, как в бреду
блуждают по извилинам болезни.

Но пауза в руладах февраля.
И волосы избавив от заколки,
ты выйдешь в порыжелые поля,
где светлый бог трясется на двуколке.

Жемчужиною в ворохе листвы
находим мы случайный день в апреле,
расплачиваясь болью головы
всегда зимой за ботало капели.

1985

***


Порою так близко, как только на склоне, –
над спуском отвесным, – над бездной полей.
Вон – детство, вот птица запуталась в кроне,
вот ворох тумана – как пух с тополей.

Посмотришь, запнёшься на отсветах новых,
и руку поднимешь, – и из-под руки, –
как будто с каких-нибудь гор Воробьёвых, –
туда, за тугую излуку реки.

И надо б вернуться. Но, может быть, снится...
И берег отлогий на той стороне...
Случилось ли детство? Не ворон ли птица?
Так долго и смутно, – как падать во сне.

Так близко порою, что был или не был –
неважно, – вмещаешься в крике одном.
Вот где-то внизу отражается небо,
как будто бы мир перевёрнут вверх дном.

Ты канул. Ты сгинул. Не зная прощенья.
Но всё-таки помня, а, значит, любя.
И, может быть, смерть – это лишь возвращенье
туда, где во снах окликают тебя.

1985

***


Черный, черный гудрон на развилке дорог
мне увиделся небом, под ногою скользя.
Этот дождь! Я так сильно бежал, я продрог:
мне стоять тут подолгу нельзя.

Мне уже невозможно всегда налегке.
Отражается улица в капле грибной,
словно солнце на розовом ноготке –
при каком-то случайном движенье рукой.

Оно вдруг оживает. Оно небом глядит.
Оно ждет, чтоб сначала начать, -
будто издали кто-то невнятно кричит.
Мне нельзя так помногу молчать.

Пусть на пальцах дорог новый матовый лак
отвердеет, застыв под дождем.
Подожди. Я не слышу тебя! Я дурак.
Я убил себя в сердце своем.

1985

***


Мне было тогда девятнадцать лет.
Толпились в квартире… -
один почему-то был стрижен наголо.
Я внутрь шагнул, я был пьян.
Она, гордая, с вызовом выкрикнула: уедешь?
Показал ей дальний голубоватый билет.
Она заплакала.

Куда они делись потом, безликие…
Не знаю, - должно быть, канули в ночь.
Кануло все, словно марево послеполуденное.
И только, вторя плачущей, в комнатах где-то,
крохотная, что-то вякала дочь.

Потом – помню еще городишко: он деревянно-скрипуч, -
словно из песен студенческих, - только гораздо восточнее
строек ударных, - много правей по карте.
За ширмою низких гор –
море – разбитое вдребезги упавшее зеркало туч.
День на исходе мая: погода как дома – в марте.

Мне было тогда девятнадцать лет. И я уже знал,
что каждый уехавший, -
как говорят европейцы, - в общем, - уже умерший.






Но к ее, надо думать, чести,
Азия мне впервые тогда пояснила,
что за смертью всегда наступает рожденье,
и дело даже не в догмах праведной веры, -.
есть просто закон сохранения:

ничто никогда никуда ни за чем не девается.
А если вдруг исчезает,
то потом опять появляется.
Правда, уже,
                        скорее всего,
                                               совсем в другом месте.


1985

***


Помнишь, домой возвращаясь из школы,
вдруг загляделся, потом заигрался.
В стеклах высоких в пиджак долгополый
вечер столичный переодевался.

Голос игрушечный, голос высокий
мячиком прыгал во двориках лета.
Странное действо из жизни далекой
люди серьезные правили где-то.

И уводил под булавчатый полог –
к ветхой луне, к незатейливой воле –
в облаке запахов теплый проселок –
в вечную невидаль, в чистое поле...

С красных гигантов белесый стекает
свет иллюзорный, что опиум маков.
Вниз ли пойти?
                        - нам глаза прикрывают
руки холодные, руки оврагов.

Ночью, когда голоса умирают,
все возвращается к небу пустому.
Слышишь, медленный лес подступает
к самому дому?

1985

***


Ты приобрел ремесленника навык,
словно школяр от знания устав.
Как бы волна, положенная на бок,
покатится по насыпи состав.

Там в перекур за дверцею вагонной
словно приставлен ты – который год –
смотреть сквозь ливень, как волной зеленой
вагоны покрывают поворот.

Так возвращается домой с работы,
должно быть токарь, ковырявший сталь.
Старатель снов, ты мастеришь пустоты –
сырые, как над Балтикою - даль

И смытая наплывами металла,
как чья-то жизнь, уйдет в небытие
пивная привокзального квартала –
с умершими стояльцами ее.

Тебя преследуют луча пылинки,
уже и сами делаясь тобой.
Так вытесняет темноту в бутылке
из недр зеленых столбик водяной.

Так набегают волны на песчаник,
с него нечаянный стирая след.
Так шепот плещется в щитах жестянок:
куда? кому? – в слепую щелку свет

словно бросает желтою рукою
двугривенники липкие колес,
чтоб наше время влагой золотою
в ничто сплошного прошлого лилось.


1985

***

Ольге Татариновой


Покорно мы предъявим лету,
как время, ветхой и цветной
листвы обратные билеты
в стране холодной и лесной,
где дни, как граждане, похожи,
и так же за стеклом плывут;
и врет плакат, что жизнь дороже
однажды выигранных минут.

1985

***

Александру Сопровскому


С другом проехали Волхов в полночь –
Снова ко дням черновым от праздных.
Где-то гулял здесь Булак-Балахович,
сволочь, - с ребятами –
к белым от красных…
Он засмеется. И шаткий мост
рухнет, залившись водою темной, -
в ватный туман, как последний тост, -
в вечность прощанья. Притихни, дом мой, -

Слышишь, на пальцах ключи бряцают:
воздух жилья рассекать с отмашкой.
Так же вот звонко – кто понимает –
можно работать булатной шашкой.
Или не знаешь? – за боль любить,
путники вспять, к золотому плену, -
мы бы и жизнью могли платить.
Если б она здесь имела цену.

1985

***

Аркадию Пахомову


Если складывать вместе — все медные солнца —
эти полдни капельного звона капризней,
то, наверное, можно скопить до червонца
натурального блеска в копеечной жизни.

Разбираю былое — с три короба горы:
не сумел, не успел, не посмел разбросаться!
Принимайте ж теперь, старики-крохоборы,
добровольцем в ряды ростовщичьего братства!

Мне ли зла не достало?.. — не стало азарта.
И безликой эпохе тех месяцев сотни
не швырнуть, не зажить так, как если бы завтра
встретить смерть-королевну, а лучше б — сегодня.

Можно выпить, и выйти, и видеть на пару
среднерусский разлив: среди холода года
март подобен заморскому чудо-товару.
Отплывают к теплу облаков пароходы.

Недалече, знать, лето по этим приметам.
И бормочешь, запрягшись торговли трудами:
никогда литератор не будет поэтом,
все равно, как «британцы не станут рабами!»...






Он пройдет к турникету, монеты разменной
Не найдет...
И рассердятся очень и даже
в голубые глубины метрополитена
не пропустят, как в небо, — республики стражи.


1985

***


Так много лет колеса и майдан, -
судьба проводника из скорого состава.
Вдруг стало близким, как он пестует титан
водою серою, смотря куда-то вправо.

Там, верно, ночь. Всевластная вода,
вокзалов шум ворочая, как грузчик,
раздвинет, отодвинет города,
все дни мои – былые от грядущих.

И знаю, где и сколько виноват –
как на торгах, - уже пере итожил.
И помню путь. И не свернуть назад.
И незачем. И все-таки, и все же,

не разводите, я прошу вас, мост:
я слышу словно шестерни в часах,
я вижу берег: милицейский пост
уходит вниз, как гирька на весах.

Все правда здесь. И все – наоборот.
Бьет в доски стен всегда неверный послух.
Спешит река, ночная тень плывет.
И голоса расплескивают воздух.

Но тихо-тихо ухо приложив,
где сердца звук, как стук колес – все ближе...
мне только бы почувствовать, что жив.
Что время – ночь. Что дождь идет по крыше.

1985

ДЗУКИЯ

Памяти «лесных братьев»


Как черный рычажок,
когда ты тушишь свет:
чуть слышимый щелчок,
и ничего вдруг нет.

Уснувшая страна –
держава забытья.
И жизнь твоя странна,
как вовсе не твоя.

Не страшен, но безлик,
мрак бродит по углам,
да лестницы язык
цепляется к ногам.

Лес приоткрыт, как слог –
(«во рту растут грибы»?) –
Ах, черный рычажок! –
внутри стальной скобы.

А руку б согревал
металл быстрее стен, -
в какой всю жизнь мечтал
сжимать систему «Стен».

1985

***


Где все высоко и весомо,
я все до последнего там
тебе, — словно горского дома
священному гостю — отдам.

И нищего дола соседство,
и в золоте утренний луч,
глухое прибежище сердца,
и пульсом колеблемый ключ.

И голос ущелий и впадин,
где вечность — хозяйкою слов,
и мир, как в стекле виноградин,
качнувшийся в окнах домов.

Уходишь! — помедли, послушай:-
где жизнь как минута одна —
поверь мне, я отдал бы душу,
но мне неподвластна она.

1985

***


За днями дни текли. И вот уж поздно
упрямым быть, а значит – молодым.
Плывет себе судьба, словно в морозном
прозрачном воздухе – холодный дым.

Жить – замечать по-стариковски, сколько
прибавят утром ртутные ростки,
да ворошить во сне, как в печке, только
остывший пепел давешней тоски.

А стрелка так настырно, словно мальчик,
резвясь с сестрою, рвется в высоту.
И маятника бляха, будто мячик,
колотится во мгле о пустоту.

1985

***

Отцу


Лишь только окно побелело,
он, тронув ладонью окно,
вдруг вспомнил, как горло болело –
давно, безнадёжно давно.

Как будто готических хроник
в какой-нибудь ранней главе,
когда высотой подоконник
едва уступал голове.

Там стынут слова и собаки,
и лошадью пахнет овёс,
и снова грядущего знаки
по белому чертит мороз.

Там те же за шкафом обои,
и ворох тепла за стеной.
А люди проходят по двое
за стёклами рамы двойной.

Там что-то забылось, осталось...
рассталось, ушло, унеслось.
И нынче туда возвращалось,
и, кажется, жизнью звалось.

1985

***

Вальдемару Веберу


Видишь снег, мишура, – мне сдаётся, что где-то
высоко белоснежный рассыпался мир.
И пустую, как кальку, разметил планету
одиноких следов осторожный пунктир.

Тишина разрастается ватным сугробом.
Подступил к облакам елей медленный ряд.
Всё бело и печально, как лица за гробом.
Всё – как будто католиков скорбный обряд.

Жизнь растратила власть. И не требует больше
ни венчального плена, ни липкой листвы.
Оттого ли, что рядом печалится Польша,
или давние были плывут из Литвы.

Всё затянется матовым воспоминаньем,
и тогда, как печным осторожным теплом,
в полумгле наполняется дом ожиданьем
долгий вечер, как сторож бредёт за окном.

Или тот, чужеродный, как властный британец,
столб фонарный и яркий в метели цветной,
умотав себя пледом, как пластырем палец,
как за тлеющим углем следит за тобой.

Упражнения в зимней серьёзной науке
охлаждённому разуму пищу дают.
И разрозненных слов возвращаются звуки,
покидая любви обветшалый приют.

И чтоб склеить судьбу, точно старую книжку,
сон бывает прозрачным и длинным, как скотч.
Всё бывает никчёмным: зима, передышка, –
словно в оное время – воителям ночь.

Половицы и снег... Паутина и тени
вниз растут, как термометр или безмен.
Так рождаются прошлое и привидения
провиденью и будущему взамен.


1985

***


Ночь, ты тут? Что ж — так царствуй.
Ты — отличница в школе.
Здравствуй, черный мой, здравствуй,
океан моей боли.

Ночь, ты вся — только пудра
бледных звезд — недотрога.
Извини меня, утро:
здесь меня еще много.

Здесь еще поскучаю.
В эти вечные стены
я вернусь, — обещаю,
словно в класс — с перемены.

Ведь не зря ж неизменно —
надрывает мне тонкий —
этот крик, — что сирена, —
сердце, как перепонки.

1985

ДАВНО (отрочество)


Вновь на зиму воду сольют
соседи из старенькой «Волги».
А в космос запустят «Салют».
И где-то далеко, как волки,

провоют в ночи поезда,
газета поведает «правду».
К утру полиняет звезда.
И орден дадут космонавту.

И словно на завтра урок –
попомнишь прошедших, и что-то
в ничто обратится, и в срок
куда-то протопают роты.

Отрадно, что сердце болит.
Жаль, мало усердия в вере,
чтоб сразу сгореть, как болид
в застывшей земной атмосфере.

1985

1986

***


Медлительная ночь сродни слепому танку,
когда ползет к весне, и все ей трын-трава.
О смерти и любви крути свою шарманку,
качай права.

Кричи в глазок луны, в пустой ночной вселенной,
как стражникам, долдонь глухонемым годам, -
ты, обреченный, как – совдеп военнопленный, -
и здесь, и там.

Покуда солнцем злым не вспыхнул первый выстрел,
и семечки дожей не бросила шрапнель,
укутайся, пока снаряда плод не вызрел, -
в сон, как в шинель.

1986

ВОСПОМИНАНИЕ О СВЕТЛОМ БУДУЩЕМ


В вестибюле метрополитена,
когда я к Сопровскому бежал,
был испорчен автомат размена:
пять копеек у меня зажал.

Я спешил, и некогда мне было
у кассирши требовать свое.
Я ступил, и лестница поплыла:
вниз ступени поползли ее.

Я теперь на вечные мытарства
обречен, наверное, дурак! -
подарив родному государству
злополучный гербовый пятак.

Из него копейки две поступят
в прибыль чистую, - чего уж тут!
Две других – свинец и сталь окупят,
а одну – рабочему дадут.

Подобьют, сочтут и перечислят…
И жена присвоит труд дневной.
«Пуля, им отлитая, просвищет
над седою вспененной Двиной».

1986

«Не ждут меня вовсе чужие края...»

Мадлене Розенблюм


«Балканы — мягкое подбрюшье Европы»
У.Черчилль

Не ждут меня вовсе чужие края,
не снятся далекие страны.
И жадность прошла, словно юность моя,
И Бог с ней... Но только Балканы...

Там облачной картой плывет небосклон:
такие границы, другие...
И словно бы древки истлевших знамен,
колышутся травы тугие.

Там скрытые занавесью трын-травы —
дунайской столетней осоки,
седые министры не слишком правы,
а горы — не очень высоки.

Львы так неохотно сползают на бой
в геральдике Малой Антанты.
И длится затишье, как перед стрельбой
в кого-то... зачем-то...
                                            Ах, там бы
мне долго на синее море смотреть.
И душу простором наполнить.

И женщину тихо любить. И стареть.
И жить. И другого не помнить.



Покамест к востоку — с извечной войной
германец попрет твердолобый,
успеть бы заснуть навсегда — головой
на нежных коленях Европы.


1986

***


Как жалобно ныли железа качелей,
и легкую девочку плавно качали —
на прошлой, на этой ужасной неделе, —
я дня не упомнил, — должно быть — в начале.

Там что-то качнулось, толкнуло, поплыло,
помчалось, и что-то случилось со мною.
И к самому горлу весна подступила.
И я захлебнулся огромной весною.

И вниз увлекала она то и дело,
и вверх возносила она то и дело,
и вниз уносила она то и дело, —
как будто утопленника, мое тело.

Да что вы все плачете, дуры-качели! —
скользните, качнитесь, — мы снова в начале.
Чертите улыбки в прозрачном приделе,
в огромном пределе извечной печали.

1986

***


Жужжит и чертыхается пчела,
как над горами пьяный авиатор,
как если б вдруг сорвался со стола
и взмыл над грудой стульев вентилятор.

А шмель летит упрямо, как стрела,
под ним цветник – чем не лиловый кратер?
И шепчут мхи, что вся земля мала,
как для героя – тихий провокатор.

Что бишь о меллиферах я? – ах, да:
Подайте слов нектар рассудку, кроме
базланок про майданы и про бикс.

Усну. Там неба светлая вода.
Сплю. На кровати, словно на пароме,
медлительный переплываю Стикс.

1986

***


Дела не то, что были плохи,
да заненастилось кругом.
Хотелось вспоминать о Блоке, -
не о поэте, о другом.

На фонарях зима качалась,
терзалась уличная даль.
Тысячелетие кончалось
так просто, будто бы февраль.

Вот здесь, где ночь твоя – помарка
на белизне сплошных снегов,
открой евангелие Марка,
как дверь во внутренность веков.

Свободный от судьбы и родин,
на эти красные огни,
как в анфиладу подворотен,
к началу самому шагни.

1986

***


Неба прозрачный кубик:
дяденьки там внутри,
вон – со своими вкупе
тетеньками. Смотри,
надо ж, пошли колонной,
что-то несут впереди...
Глянь-ка: сексот влюбленный,
статуя... Подожди,
не задергивай! Лишь немного
посмотрю еще, и приду.
Ого! Королевск-ого дога
завмаг ведет на поводу...
Да-да, сейчас, дорогая!
Хорошо уж больно видна
мне улица городская
из твоего окна:
Вай! в форме весь, коренастый,
пьяницу лечит мент...
Вон шлюхи... Вон педерасты...
Вон грустный интеллигент.
Всех, их, чудных и шалых,
спрятанных там, в окне,
в общем-то даже жаль их,
жаль...
НУ ИДИ КО МНЕ!

1986

***

Григорию Дашевскому


Покуда день своим был занят делом,
его брала апрельская водянка,
И вот, как снятой варежки изнанка,
ночь навалилась мешковатым телом.

Теперь смотри внимательней, приятель,
нас время черное в себя впустило
и брызгами созвездий ослепило,
и мало толку трогать выключатель.

Небось, в плену, какой-то однопалый, -
Когда безвыходность зовет и гложет, -
вот так курка нажать – и то не может,
и только память дергает устало.

Последний шевелится снег и тает.
Внутри у времени темно и влажно.
И вовсе то, что делал день – не важно.
Не важно все. Все не о том… Светает.

1986

АВТОПОРТРЕТ С А. Д.


1

Перешедший границу. В пределах и звука, и света, -
как за рамку картины – вовне монотонного фона, -
серой осень птица, предавшая мертвое лето,
тонкий слух, превозмогший тоску комариного звона.

Вот уж осень… Что осень! – кирпичная школа, да флаги…
Но плывет надо всем этим лист, он кружится и вьется,
словно золотом кто-то – идущий – на серой бумаге
оставляет расписку, мол, все оживет и вернется.

Там не воздух навстречу, не дольняя музыка странствий –
томным током наполненный голос тугих проводов.
Только черные рваные, - только кусочки пространства –
сквозь пробоины окон летящих туда поездов.

Убегай без оглядки в вагоне пустом и гремучем.
Что считать узелки да пунктиры, простившись с судьбой!
Там, где сущего нет, и где прошлого нет, и в грядущем
мы сквозь мерное время колес не вернемся с тобой.

Перешедший границу, - как в прошлое катят, напившись;
а в словах – тень от смысла, - прочитанных наоборот.
Как блуждает бездомный в ночи, так же маются песни,
                                                                           родившись,
продолжая уже в пустоте череду своих нот.



… так давай, - потайным – хоть тройным – замени-ка мне,
                                                                                        братик,
придорожный молочный коктейль на вечернем столе.
Эти полдни скучны мне, как формы умерших грамматик, -
я последний романтик на вашей бесплодной земле.

2

Мой друг городской, ты прерви меня на полуслове.
Всезнайка, поведай мне, кто мы, - пока не забыл.
Как сам, расскажи, или выспроси вздор о здоровье.
Не спрашивай только «куда» и «откуда».
                                                                             Я был

в краю соответствий, где ночь – соответствует ночи,
и день не начнется, покуда за окнами – ночь.
И не отогреют нам крови ни Солнце, ни Сочи.
И прежних недугов всей жизни нельзя превозмочь.

Мой добрый знакомый, там темные тени зловещи,
там зрением верен – пропащий, и голосом – вещ.
Там в снах – как в законе – снуют разноликие вещи,
и снова-здорово – при слове живет себе вещь.

Не воздух навстречу, не дольняя музыка странствий,
не током наполненный голос тугих проводов.
Но черные рваные – только – кусочки пространства, -
В пробоинах окон летящих туда поездов.

Мне страшно, товарищ, - окликни меня и аукни!
Я там потерялся в густых лабиринтах судьбы.
Пусть лучше уж – в мертвых столицах квартирные кухни…
Пусть злых монументов набухшие вечностью лбы…


Но вечно вразнос мы несемся по этому кругу,
И путь наш кромешный скользит в черноземной грязи.
Упавшую, кореш, возьми мою легкую руку,
И душу к забвенью, как к пьяному дому, свези.

Беги, мой напарник, - посредник, - подельник – предатель:
Там наша отчизна рассыпалась над головой.
И млечного блюдца разбившийся вдрызг указатель
Один нам укажет, быть может, дорогу – домой.

1986

***


Я умен и талантлив
и красив и удачлив.
Мне не нужно быть авангардистом.
И лучшие женщины мне изменяют.
И не любит народная власть.

1986

***


Была зима. И синий горизонт,
как я бы ни рассматривал окрестность,
и как ни выворачивал бы шею,
мне губы прикрывал, и тут же падал,
И мебиусной лентою сплетался,
и стягивался в узел за спиной –
неразрываемый, будто гордеев.
А правильное время Александра
навек шло. Была зима, и я
нырнул в пальто, и с головой укрылся.
И заблудился в черных лабиринтах
из рукавов, подкладок и петель.
Я долго мчался в гулких электричках,
и оставался, вспоминая снег,
на станциях каких-то подмосковных, -
где пусто, пусто в залах ожиданий.
И ты в ту ночь ушла. Уже так поздно…
Я синий шарф стянул. Я был один.
И я уснул, и в темноте сошлись
крючочки и зацепочки моих
разбросанных, неаккуратных чувств
с колючим сном широкополой ночи.
Не обессудь… Была зима. И день
нас донимал удушливым простором.

1986

***

Н. М.


Жизнь, как последний вагон,
докатится до конечной станции.
Там, в неказистой конторе,
трезвонит с утра телефон.
Но никто не подходит.
Там, как случайные вещи, наши беды останутся.

Будут они там лежать, пылиться,
потом и вовсе плесенью серой покроются.
И где-нибудь снова в пути растрепанная проводница
их по дешевке раздаст,
будто слова эти – в розницу.

Стану тогда в буфетных шататься я как дурак,
новым проезжим
                                                  (взявшись за лацкан)
стану гундеть тоскливо:
мы ехали быстро, курили табак,
влюблялись в закаты. И пили пиво.

1986

ТРИОЛЕТ


Вот брожу по лесам, сочиняю сонеты и танки,
бытие обустроив на легкий забытый манер,
где тайком из кустов выползают брюхатые танки.
Вот брожу по лесам, сочиняю сонеты и танки,
а они – неприятные, грязные, злые, как панки,
все ползут по секретным дорогам на летний маневр.
Вот брожу по лесам, сочиняю сонеты и танки,
бытие обустроив на легкий забытый манер.

1986

ТАРНОГСКИЙ ГОРОДОК.


Стало тихо на душе,
словно в церкви с желтой свечкой,
словно в ветхом шалаше –
в сентябре над сонной речкой.

Испугаюсь взгляда, слова.
Скрип и стать ночной сосны
мне – что оклик из былого,
словно тень из-за спины.

Словно держит на весу
кто-то две глухие чаши,
словно прячутся в лесу
голоса давно не наши.

Вновь иное... Все иное...
Вот над вечером склонюсь.
И страшусь опять покоя,
мира долгого боюсь.

1986

***


Словно домик с часами, передо мной
встань, как в угол дальний – внутрь января.
Чтобы мне повернуться – к зиме спиной
(о другом же – и вовсе не говоря).

В темно-красную ночь, в травяную рань,
как на грани света – замри, замри.
Там – не к плоти и крови несли мы брань,
а лишь к власти – воздуха и земли.

Но, светлейшая, - нынче, - из одалиск,
проходя во мглу, обернись ко мне.
И сугробом вырастет обелиск
всем безвинно павшим в твоей зиме.

Чтобы смену года опять, опять, -
мне читать бы только в одном лице.
И о времени суточном узнавать –
по александриту в твоем кольце.

1986

1987

ЛЕНИНГРАД


Пока частушки перебор еще не стих,
и мутной улицы – верлибры эти,
в цезуру полночи, александрийский стих,
впусти меня, - мне холодно на свете.
       Пусть, безалаберный, припомню ночь одну, -
       там родины беглец или изгнанник,
       проплыл больной закат, и канул год ко дну –
       большой и бестолковый, как «Титаник».
Там рыбы диких снов – как будто волн канкан,
там волю спеленал тумана кокон,
там в дрожи ветра – ночь, там черный океан,
 как кровь искусства, хлынул в дыры окон.
       Вот снова всплыло позапрошлое – оно,
       чтоб чайки, словно мухи полднем летним,
       кружили толстые, над местом, где на дно,
       как капитан, поэт ушел последним.
Там столп, и столб – маяк совсем других разлук,
там мокрый порт, обыденный, как насморк.
Там вновь зима. Там вновь – все вынырнет на круг,
но не перевернется, будто айсберг.
       Все померещилось. Там был совсем не Он.
       Пустая тень ошибкою двоится.
       И в льдинах мертвых луж дрожит смешной неон,
       и словно бы александрит, крошится.
Там вновь за стеклами густых созвездий снег,
и та же ночь, и в этой млечной вьюге,
как книжку ужасов, закрой двадцатый век,
свет выключи и повернись к подруге.

1987

***


Женщины бывают прекрасными –
что и жизни отдать не жалко.
Звери бывают умными –
умнее иных людей.
Коммунисты бывают добрыми –
впрямь счастья желая прочим.

Но я как потомок Адама говорю вам:
(если хотите выжить) –
и те, и другие, и третьи –
должны знать свое место.

1987

***

Виктору Чубарову


Непонятно, зачем обитая
тенью прошлого в жизни живых,
он взлетал там, где кружится стая
турбо-движимых и поршневых.

И летел, самый легкий на свете, —
высоко над рекой и леском,
в пустоте ударяясь о ветер,
будто пьяный об угол виском.

Где среди облаков, как по жилам,
синий воздух стекает дневной,
плыл и плыл себе вдаль, так как был он
с мирозданьем крови одной.

Но зачем-то еще этот шарик
был повязан с тяжелой землей,
и на нем намалеванный карлик
очень часто качал головой:

ах, чем ближе к лазоревой воле
я над миром лесов и полей,
тем теснее веревочка боли
этой розовой коже моей.

1987

***


Больничный дом вознесся над землей
пятиэтажный и прямой, как ругань.
В один из дней заходит друг за мной.
И я прохаживаюсь с другом.

И говорю: не знать, что суждено
сегодня в ночь – Монблан моих желаний.
Больничный день – как белое пятно
на карте времяпроживаний.

Там выцвели и лица, и любовь.
Там колер растеряли маляры.
Но радуюсь: моя стекает кровь
по длинным пальцам белой медсестры.

Там все, все, что не умерло – умрет.
Но будто бы не ведая того,
на пустыре больничный дом живет.
А друга нет. Я выдумал его.

1987

***


Телефон замолчал. Ойкнув, сдох телевизор.
К октябрю ближний лес отощал и продрог.
Чаша двинулась вниз, и нездешний провизор
мне отмерил на пробу осенних дорог.

Снова грянет сухая зима. Снова буквы
человечками в дебрях мозгов подрастут,
и построятся в цепи этапов, как будто
к краю ночи по снежным полям побредут.

Лишь бегунья да зонник во снах мен кричали.
Потому и прошу позабыть хоть на час,
то, что я панацеей от глупой печали
Принял горькую мысль об идущих, о вас.

Я ведь знал, я ведь знаю, что вас – только двое.
Сберегите мне сполох ночного огня.
Я вернусь в этот лес, и в аллеях конвоя –
подождите! простите, возьмите меня.

1987

***


Скорее прощенья проси у тех,
кому доставляешь счастье
восторгом любовных этих утех,
случайным подарком, властью,
словом, дававшим путь в темноте,
глотком на чужом привале.
Бывают добры к нам по гроб
лишь те,
кого мы в гробы видали.

1987

***


В год какой-то серенький,
в век уже чужой –
дремлет в ванне Сенека
пьяный, чуть живой.

Девушка нетрезвая
льнет к нему спьяна.
Вены перерезаны,
кровь светлей вина.

Можно руку вытянуть,
можно вспомнить сон,
можно душу выдохнуть:
спи себе, Нерон.

Бездарь бедный, поднятый
Этой вот рукой.
Бог – еще не понятый,
дурень ты, - с тобой.

В скучном Древнем Риме
эка благодать –
с милою рабыней
рядом умирать.


1987

***


Не смерть земли не власти климакс
(В.О.Ключевского смотри)
Все топография да климат
(страницы 40-43)
А над долами дальний Будда
Все так же слушал ветра свист
Печалью окруженный будто
Зимою велосипедист

1987

***


Когда весь длинный улицы язык
гроза как запись с пленки отстирает,
начнется тишь ведь шепот или крик
(и) крик и шепот равно замирают.

Исчезнет все: узоров детских мел,
речь умника и посмех идиотский.
Останется лишь – как вот он умел
согласные растягивать – Высоцкий?

1987

***


Неужто, как в деле фраера,
нам сроку – от двух до дырки!
И так же все тело «Фасмера»
изрежут жучки, как турки?
В зрачок пожилого шмайсера –
так, чтоб холодок в затылке –
смотри и рукою снайпера
гладь гибкое тело тулки.

Где кровоточит на западе
ранение ножевое
заката, а в гиблой заводе
жизнь – будто и не живая,
где только над залом занавес,
что знамя – в бою чужое, -
уже запинаюсь, заповедь
в полголоса называя.

Паяльное пламя – к темени –
хреновый обогреватель.
А в доме дурного племени –
и сам – как душой калека.
Еще на одно деление,
Господь, повернешь выключатель, -
не дай бог, в осатанении
смогу погубить человека.

1987

«СОНЕТ»


Солнца рыжие зайчики –
не догнать, не поймать.
Ночи черные замчики
начинают вскипать.
Сучка, сев на диванчике,
зазовет замирать.

- века двадцатого
- вепря лохматого
- эха закатного
- зека заплатного

Но как хочется, мальчики,
вновь ласкать-целовать
эти грешные пальчики
Ewige Weiblichkeit.

1987

***


О весна без конца и без края,
Без конца и без края... ТЩЕТА!
(далее по тексту).


1987

1988

***


То ли словами за жизнь заплатившие,
в зоне живых доходя своей тенью
то ли ошибкою их получившие,
словно бы справку об освобождении,

только лишь рухнут света затворы
с пятнышек цвета высохшей охры,
всех мы простим вас, глупые воры,
всех вас забудем, серые вохры!

1988

***


На повестке Египет

Словно фрески в стенах пирамиды
для глаз мертвецов

И внутри себя время династий

Там песок несущественных счастий
превращается в сушу

Целый мир для обратного взгляда

Карта Египта

1988

***


Март. Тает снег. Ожили
всякие вещи.
Но не отвратительны:
смерть, память, мусор.
Даже – народная власть.

1988

***


В бледной столице
весна улыбается.
Рядом застыло
мертвое Подмосковье:
все – маски зимы.

1988

***


О времени окна не плачут.
Их стекла, как линзы в глуби биноклей,
только между собой судачат
внутри осени мокрой.

Ах, милый сентябрьский междусобойчик
дверей и форточек, сбитых в кучу,
откуда лишь гаубичный дальнобойщик
ствол поднимает – дыркой в тучу.

Щиплется запах, как слабый уксус,
шепчутся листья, ложась в траву.
Ужинать сяду – сладкий ужас
охватывает жизнь мою. И так живу.

Жду, не вернется ль ответный с севера,
не налетит ли с востока ветром.
Окна трогает осень серая,
как стекла очков протирают фетром.

1988

***

Игорю Шварцу


Когда стемнеет, и пробьют куранты,
и тихо проплывут над головой
немыслимые красные гиганты,
и оживится карлик голубой...

Вы слышали, как дрогнул утром город,
когда на площадь новый день ступил,
и здешний мэр – неимоверный холод
дома в дурацком танце закрутил?

Час близится! Часы ручные сверьте.
Еще секунда, и оставят кров,
и ринутся гнилые буквы к смерти
и выворотки черных номеров.

Седой зимы немыслимое время
грядущих бед качнуло колыбель.
......................................................
И старый друг мой пьет чуть теплый греми
и вспоминает желтый Коктебель.

1988

***


Суть не в эпохах. Поверь и окоротись,
тень, проходящая сталинским старым садом.
Как с косогора к речке спуститься вниз, -
огненный рай подменили мы нудным адом.
Где, словно слезы, ронял золотую смолу
вечной ели тяжелый ствол,
ленивый печник выгребает ночную золу, -
похмелен и зол.

Стой же, постой! – кричу, как долдон на посту,
и слова отгоревшие падают в небо пустое,
словно искры, рассыпавшиеся по мосту, -
все в пустоту, будто годы застоя.
Как при игре в орлянку, даже медные сгинули дни,
запропастились – не отыскать ни хрена.
Отбушевали и стихли печные огни.
Зашебуршали мышиные времена.

1988

***


Когда мальчишка рокер променяет
треск мотороллера – на рев бензопилы,
красавец штурман айсберг проморгает
и сядет трезвенник на срез иглы…

О незабвенный возраст подростковый:
ночного сквера майского парник.
Рой сверстников там массой тростниковой
во мгле к болоту времени приник.

И я припомню тот московский дворик,
как бы причалю к старым берегам:
из всех, как будто ликторский топорик,
верзила Шурик высунулся там.

Не зря крестовым перстнем осененный,
он позже сел, обворовав сбербанк.
Но в том саду с очкариком Семеном
еще стоял, и рядом – Димка Франк.

Когда картинкой из забытых книжек,
далекой тенью праздничных миров
она прошла, прекрасная, как Мнишек,
среди притихших тушинских дворов.

И сразу детством медленным наскуча,
отправились за ней как за родной.
Один из них рубил на елях сучья,
и преданно дружил с бензопилой…

Другой – любитель карт, но не кровавой
сердечной дамы, - злой девятки треф,
он тискает топорики державы
чужой, где реверс с буквами RF.

А третий в класс вошел: как заводные
текли по миру красным ручейком
братанов Святославичей блатные
извечные разборки с Кончаком,

хватала меч грудастая Свобода,
полз бесконечным языком Исход…
Задолго до семнадцатого года
и ранее, чем самый первый год…

Срамились страны, голосили барды…
Хотелось есть. Он посмотрел назад,
где лезвием бубновой алебарды
на город опускается закат.

Белел декабрь. Во второсменной школе
свет выключился, кончился урок.
Хоть чем свободу жри! да мало воли.
И как треух, над волосами рок.

Не некрофил, не хлыщ, он ждал набраться
от мертвых книжек, от живой молвы,
зачем, зачем, лысея, суетятся
стареющие мальчики Москвы.


Где, как и прежде, первые приметы
по жизням правоведов и воров
расходятся, как стертые монеты
среди орлянок каменных дворов.

И так же будет вечер уворован,
и так же в мае хлынет синий дождь,
и так же как компаниям дворовым,
видать, народам нужен долг и вождь…

И третьему я крикну друг мой Сеня:
оставь свой труд, окоротись, и знай:
как бы на землю пролитое семя,
белесоват и бесполезен май.

Забудь, чему дурные знаки учат,
глаза прикрой и отодвинь очки,
дождись, пока планидам не наскучит
между собой играть, как в дурачки.

Здесь, может быть, за давний грех Онана,
где виден, виден времени конец,
эпоха та бесплодная дана нам.
Возьми ее,
                          как в руку
                                                 – кладенец.

1988

***


Мне близок дизайн револьвера:
не отчетливость линий «Кольт-автоматик»,
но изысканность «Смит-Вессона» -
давних времен;
если же пистолет,
то, разумеется, «Парабеллюм»,
хотя баллистические характеристики «ФН» не хуже,
а сам он легче и проще,
но «Парабеллюм»! –
(красоту традиции должно чтить, -
давние навсегда лучше).

Но конечно,
если говорить в прозе,
стремительную и опасную базуку предпочту
грациозному «Единорогу».

1988

***

Моей жене Мадлене *


На Днепре, Суре и Немане, —
Эй, — воители, прошу! —
Вы оставьте в стороне меня,
Вам за это опишу —
Для пловцов и для желающих —
Обе стороны Луны,
В этих водах набегающих —
Вечный блеск речной волны…
Говорили с Волги, Терека
Мне те витязи в ответ:
Полонивши оба берега,
Знаем мы бока планет.
Их потрогали железные
Наши суслицы уже
И нашли, что бесполезные
Твоих лун ненужных ж...
А к тому ж, — рекли воители
В гордых помыслах вольны, —
Мы в кино цветном всё видели,
Нам без мазы блеск волны.
Не летают, не купаются
У песчаных наших дюн,
И ни в чём не отражаются
Там лучи холодных лун.

Мы пустыни звали пляжами,
Много мы прошли пешком,
Потому и тут поляжем мы,
Ставши пылью, да песком.


Мы всегда, бранясь и гикая,
Топчем землю белым днём.
И уходим в ночь великую.
И тебя с собой берём.

(*посвящение нач. 2000)


1988

***


Может статься ты не был поэтом,
и все же бывал
там, где сразу за речкой, за лесом, за праздничным летом -
этот черный провал.

Может статься, когда-то промедлил,
и в срок не упал.
Но зато вот — высокие звуки проведал,
и слова эти знал.

А грядущее вдруг ухмыльнется,
обернется,
обоврет, оберет.
А вообще, все сойдется,
сольется.
Утрясется. Умрет.

1988

1989

О ГЕНЕРАЛЕ ПЕПЕЛЯЕВЕ


Море Охотское, наконец, растаяв,
из себя являет как бы свинец или сталь.
Генерал-лейтенант А.Н.Пепеляев
бинокль наставляет и смотрит вдаль.

И конец зиме, а все одно не видно
прогала, и снега белей вода.
Генерал-лейтенанту слегка обидно,
потому, что война проиграна навсегда.

Красноватым — из-за Камчатки — солнце
выплывет флагом, что рыбий глаз.
И между пальцев сопок снуют японцы,
плоскодонный налаживая баркас.

И как братики, сопки русоволосы.
Но рассыпался стяг, что из боя — в бой:
сзади красные, спереди — море белесое,
только синее небо над головой.

Ну и правильно, может. Знать, небу — надо.
В летний снег канет глупый якутский марш.
Лишь взовьется утром штандарт микадо.
И ночь будет звездной, как знамя САСШ.

А того, что плескалось среди трезвонов —
нет. Тевтон шрапнелями покромсал.
То ли сразу, когда погорел Самсонов,
то ли, когда Брусилов в прорыв бросал, —

или может, когда оставляли Галич...
О былом полагает, припомнить тщась,
генерал-лейтенант Анатоль Николаич,
за восемь лет прошедший шестую часть.

И теперь на краю, в этот полдень летний,
глянув на север ли, на восток ль,
генерал Пепеляев — из всех последний —
видит белое, серое, и опускает бинокль.

Но постойте, оставьте! На дно каньона
вас не брошу, — вернусь к вам — и сам покаян.
Да и что мне, с матерью их японы,
или янки — простые будто Аян.

И когда здесь ринется лето — выжечь
жаром севера тело коротких трав,
и когда в сердце речек рванется кижуч,
весь подобием сплавленных бревен став,

и из года в год — положите благом
видеть тридцать дурацкий девятый год
и еще пятьдесят, чтоб под белым флагом
на Москву пройти в победный поход.

Это я вас зову к золотой победе.
Я лелеял вас, словно цветка росток,
разгребал в могилах энциклопедий,
вспоминал сквозь давний Дальний Восток.


Нынче властью мне данной — чутьем поэта,
вас, кто в жизни не выжил, кто канул за кант.
И кто сопок главнее. Прошу за это,
выпейте стопку, генерал-лейтенант.

Потому, как и вы календарей шире
жили, а чтили — один Престол.
И черно-красный враг ваш — Каландаришвили -
нехай тоже садится за этот стол.


1989

***


Человек, живущий в телефоне,
Чья работа – слушать да молчать,
Хочет мою жизнь, как по ладони,
По словам далеким разгадать,

Хочет размотать меня, как провод,
где-то там, внутри моей судьбы,
Подо все грехи готовит повод,
Словно бы под проволоку столбы.

Вот бы закрутить такую фразу,
Чтоб он проклял злое ремесло.
Вот бы подключить такую фазу –
Вольт бы ему в ухо – тысяч сто!

1989

ACHTUNG!


За тем ли пламенный тебя вознес
мотор, чтоб Понт переходили вброд?
Твой недруг бешеный – бродячий пес,
а добрые друзья – барсук и крот.

Рви на себя, придвинь скрипучий стул,
листами скрой траншеечки морщин,
чтоб ветер мироздания не сдул
чернь пулеметных пишущих машин.

Запри пространство, словно бы сервант,
как на балкон – предательницу-дверь.
Вон, вон, - смотри: злой Моцарт-диверсант
Над миром механизмов и сальерь.

1989

***


Здравствуйте, милости просим, раз так!
Что ударяться нам с временем в торг!
Рядом с допросом построим бардак,
будто бы вместе со смертью – восторг.

Звонкое, как Подмосковье зимой,
в темных сосудах звездных ночей…
Кто это, кто это мчится за мной?
Я ведь не ваш, и не ваш, и ничей…

Будешь искриться потом, погоди…
Эта такое что? Кто ты таков?
Будто шампанского всплеск упади
наглою пеной на скатерть снегов…

Пойте просторы и пейте метель,
лейте – краснухою наземь – закат.
Символ столетия – следователь, -
день мой, как ты лысоват!

1989

***


В шапке уйгурской, с мордой лисиной
вдруг мне приснился кто-то недобрый –
в чахлом лесу, где больные осины –
топкое место. Осенью мокрой
брел я куда-то по пепелищу –
к северу, – мимо Тулы и Твери,
будто к чужому плелся жилищу.
Тяжко скрипели мне мертвые двери.
Плесенью пахло. Кралось за мною
странное прошлое хворою птицей,
там, где закончилось время земное,
здесь, где отчизна моя: за границей...

1989

***


Где по пальцам считают остатних друзей,
где в ворон превратились былые враги,
бабье лето походит на светлый музей,
и корявые листья шуршат, как шаги.

Хочешь, пару восторженных слов напиши.
Утрясаются ссоры и беды обид.
Ведь одно только слышится в этой тиши:
как планеты скрипят по округам орбит.

Вот петрово окно: Парфенон, Колизей…
Вот война январей переходит в весну.
Бабье лето безмолвно, как будто музей.
Одинокое солнце, и клонит ко сну.

Ночи бронзовых лун, и печные огни,
и былое, и звонкая галька его,
копошенье галактик… сверхновые дни…
Изумительно все-таки все далеко.

1989

***

Памяти Сергея Савченко


В краю, где не книжки строчек и склок,
но зримых коллизий взрывы,
любовь со свободой, знать, делят срок
жизни, как фильм, игривой.

Как в давнем кино, словам вопреки,
миром прозрачных кадров,
она пробегала – лента реки
с пунктирами перекатов,

внизу разматывалась в закат:
глубоко под облаками
в ней плыл летательный аппарат,
и веками, будто руками,

еще не трогал ее деловой
неприметный земли директор.
Там винт стрекочет над головой,
как старый кинопроектор,

и так же, скользя, там мелькает река,
неся облака с собою,
колотится – в серую – издалека
солнца пятно световое.

(Но те, кто летали, не зря говорят,
как воздух, рубя слова:
«когда ты внутри, не смотри назад:
закружится голова…»)

Собьется моторчик на «круть» да «верть»…
Снова голо небо Господне.
Как дым, происходит оттуда смерть
На стертом фото сегодня.


1989

МОСКВА: 88


Тебе нужен был космос?
Ты его получил.

Может быть, больше жизни –
хотел умереть.
Но в этом клоповнике
не оказалось даже того,
кто бы мог взять жизнь.

И это не зима ползет по Москве
черным небом и низкими сумерками.

Только вечный замогильный холод,
уводящий тех,
кого не было.

1989

***

Теодоре Каждайлене


В сердце холодной Литвы
бьются об озеро ливни,
будто твердят о любви
скороговорку молитвы.

Вспомнил, как шел молодой
под фонарями сердитыми,
с вывернутой душой.
Ритмы - равнин этих рытвины.

Верил ли встречам случайным?
Напрочь года забывал.
Отроду не был отчаянным,
просто доподлинно знал.

Ставшая светлой судьбой,
звездками точек прошитая,
что же нам делать с тобой,
жизнь все еще не прожитая!

Сколько бы вслух ни болтал,
как болтунам ни раздаривал,
в космосе снов ни витал,
мебелью дел ни затаривал...






Здесь, как вселенная, год
стар. И сверхновых не будет.
Долгий покой упадет?
Легкие ливни остудят.


1989

***


В застойные года, в каких прожить –
не хитрое, сказать по правде, дело, -
душа поднаторела сторожить
полцентнера ей выданного тела.
Переживала, если кровь текла
из личной этой собственности, или –
взмывала ввысь, когда свои тела
к ней разные прелестницы свозили.

Мой телефон, что зуб больной, блажил:
гудками разражаясь, как зевотой,
он белым был. В нем человечек жил,
кто черный слух считал своей работой.
В прокуратурах новые дела
тогда копились, набухая в папках.
Я вышел в ночь. Шел май. Лизала мгла
следы мои. Я был в домашних тапках.

Мне заэльбрусский вспомнился народ,
и захотелось к праздничным грузинам…
Москвы – в пять восемнадцать – самолет
заправили вонючим керосином.
И, – собственных желаний верный раб, -
(служенья род единственно пристойный!)
вот я во Внуково. Недлинный трап
меня определил в салон просторный…

Тбилиси жил. Он был! Там разрезал
небесную парчу случайный окрик;
и просыпался аэровокзал:
носильщик плыл; и мел метлою дворник…
Там снова я был весел и влюблен,
под шум листвы весь день валяясь в койке
прелестнейшей из женщин тех времен.
Еще народ не знал о Перестройке.

Но пользы мало ссориться с людьми!
Вертись, земля – юлой вдоль половицы.
Валяй, чудак, попробуй – отними!
Но воздух, - как забрать его птицы?
Любовный стон красавиц слышу в нем.
А то – ловлю глагол Галактиона…
А по тебе все плачет день за днем –
тюрьма твоя – копилка телефона.


1989

***


Считали эллины, им вторили готы:
земля – это блин, или схожее что-то...

Узнали: орбиты похожи на кегли.
И все заблуждения их опровергли.

Узнали: земля наша – шарообразна,
а значит, мотанья по ней несуразны.

Но некие гурии глупость бормочут,
как видно, из дури учиться не хочут.

Я жил в одном мире, как блюдечко плоском,
где феи дарили любовь недоноскам.

Я жил в неком мире, где феи, наверно,
об инженерии не ведали генной!

Пора запасаться плацкартным билетом
(хотя на билеты надежда нелепа)
но больно уж глупо быть в городе этом, -
пора укрываться под звездное небо.

А феи... Что феи! Рожайте, дерзайте...
Про завтра – по детским глазам узнавайте.

1989

***

<< Преодолевая романтизм реализмом. >>


Там, где круглое рыжее солнце, как сыр
На огне, пузырится и плавится,
Мне не нравится ваш перевернутый мир,
И война ваша – тоже не нравится.

Как же я не люблю лесопарк этих дач,
Где ни фей, ни волков, - только вороны,
Да осколки чужих слов, и бед, и удач,
Как песок, по крупицам ворованный,

И предутренний скрип этих трудных карьер,
И успех – неумелый и потный,
И весь правильный медленный путь полумер,
Полуправд, полумыслей и полдней,

И речей этих вялых громоздкую спесь,
И растрепанных книжек муру…
Только женщинки ваши мне нравятся здесь.
Их, пожалуй, с собой заберу.

1989

ПОДРАЖАНИЕ СТАРШИМ


Еще урчит вопрос национальный
в Европе медленной, как транспорт городской.
Еще хмельной хохол и лях нахальный
клянут жидов и маются москвой.

Еще в столицах, как в метро набитом,
подземный гул или базарный гам.
А мне вольно ходить космополитом
по Божьим храмам и ничьим лугам.

Здесь только слову, или многоточью,
да вечности, да нищенской руке -
я задолжал, чтоб с чернокожей ночью
болтать на ясном звездном языке!

Как верить весело!
Как бы домой дорогу –
во мгле терять
и снова находить.

Нет в мире Кесаря!
И все – подвластно Богу.
Как сладко умирать.
И славно – жить!

1989

1990

***

К.С.


Отправляется поезд.
Нет, — это часы застучали.
Но так гулко, так густо, как будто до этого просто
                                                                        молчали.
И как будто среди этих рук и волос
время новое вдруг началось.

И тебя потеряю. Я знаю.
Я всегда все теряю: отечество, деньги, ключи.
А к тому же в конце, — (помолчи) — и всерьез
                                                                      умираю, —
растворяюсь, как в извести черной — в ночи.

Меж железнодорожных, — электро ли, тепло, тех поздних, —
как попало сцепленных — локтями ли пальцами рек,
что уходят, уходят, как жизнь, или пыль, или воздух,
или все, что уходит, и гаснет, как снег.

И тогда в налетевшем, рыдающем, диком,
в этом новом гудке, мне, — (ну правда!) —
понявшему изнутри ход,
мне б всего улыбнуться в «спасибо» своем —
красным криком,
потому, что теперь, — вот как раз уже верю: спасет!






Отправляется день... Начинай!
Это к вечному ревность.
А потом. — я ведь помню: река, переходы, вокзал...
Но побудь, ну побудь...
хоть бы час, хоть бы стык...Хоть какую пустую бы
                                                                      внешность...
Как темнеет к утру и к весне,
все темнеет...
Ну вот и сказал.


1990

* * *


Я хотел убежать в Ереван или в Таллинн, —
Мне готовили паспорт, — я был там знаком.
Но прижат был к стихам, словно к стенке приставлен,
Этим странным всевластным ночным языком.

А в Варшаве — турнир, и там всадник с плюмажем,
А в Париже — каштан, или, скажем, — конвент…
А меня он, должно, как помаду размажет,
Или, может, заклеит, как спешный конверт.

Ну и Бог с ней, с Варшавой, — живой, да притихшей…
Чёрт с Парижем, где бродят с зуавом зулус…
И я падал в кирпичики четверостиший,
Будто кровь этих стен узнавая на вкус.

1990

***


В паутине дорог
провисают мосты.
Губы красных ворот
у мохнатой Москвы.

Но где вход воспрещен,
где уже без оглядки, -
что ж, сыграем еще
в догонялки да в прятки.

К потолку, по стене…
Мир – над чайником пар.
Звуки вальса в зиме…
С Цокотухой Комар.

Так лови, крестовик! –
и другие, и все,
чьи глаза – грузовик
в полночь – нам – на шоссе.

Как под плинтус драже,
вниз покатится гул.
Я ушел. Я уже.
Я шпажонкой взмахнул!

Так кружись – не тужи!
…кровный ужас, беда…
Ты прижмись, не визжи.
Все во сне. Ерунда.

1990

МАГИСТРАЛ*


А потому еще в той высоте
К тебе, знать, не докончу перелет,
Р . М . , что слишком многих мысль гнетет
О том, как полагал я в простоте
С предлога начинать в сонете счет:
Т . , скажем, Тяпкин хвать за свой “ТТ”,
И вообще пошлет на буквы те,
Х . из которых первою слывет.

Зачем слова? Ты скажешь: шум страниц…
А чем бы хуже перелеты птиц,
Чем некий, пулей вырвавшийся слог?
Ем если куриц, на моем лице,
М. Р. , того подобье, как в конце –
? – последнейшей из строк.

*(2000 г.)

1990

***


Снова здесь не до сна.
То ли сдавил меня каменный город,
то ли словесная сила тесна,
словно смирительный ворот.

Нет, не за тем, — говорю же: нет! —
снова слова эти, — пусть убогие,
чтобы на воле окрестных лет
плыть в оглавлении антологии.

Я был ими схвачен сейчас, вот тут:
дикое будущее подглядывал,
кровь, выступающую во рту,
горькую, сглатывал.

Я хотел, словно черный свитер,
распустить глупый город на сто дорог.
Я не слезы рукою вытер.
Не смотри на меня! Просто я продрог,

я промок под ливнем ночей потопа.
И какая мне разница: там ли, здесь,
развалившейся книжкой плывет Европа,
и звук тяжелеет, как заморская шерсть.

1990

1975


Чтобы мы никогда не узнали
океанской свободы, двоих –
как же накрепко нас привязали
они к яликам мыслей своих!

Не сулили неистовых казней,
не грозили проклятьем земли.
Лишь толкали по медленной Клязьме,
Да по узенькой Истре влекли.

1990

ПОСЛЕДНИЙ СОНЕТ


Сужается, как лезвие ножа,
весь путь — под стать тропинке за станицей.
И словно в пальцы — иглами ежа,
ночь колется в глаза и шевелится.

Меня моя простите, госпожа.
Остановитесь, бешеные лица!
Нас брал огонь, как сталь сгрызает ржа, —
мне сердце сжег, и нечем примириться.

Когда, — ну помнишь? — мчался на Кубань,
в густой воде звенел и бился лучик:
ночь — заповедник звездной пустоты.

И впредь я там. Мне ни к чему попутчик,
и дом, и день, и живность.
                                                      Перестань! —
нас гнал огонь, и я сгорел.
                                                                    А ты?

1990

ПЕСНЯ БОЛЬШИХ МАФИОЗИ


Друг, завязывай базар,
видишь, дело к рынку.
Я за чирик рюмку взял,
хочешь половинку?
Пей-глотай, не матерись,
не гноись занозно.
Лучше, брат, перекрестись, -
после будет поздно.

Это рок, ну просто рок!
Запасай-ка водку впрок.
Летом разъезжай в санях,
а зимой – в телеге.
Вот те Бог, а вот порог.
Хочешь в бок, а хочешь в рог…
Тут на всех на скоростях –
сивая да пегий.

Что поешь про ИТК!
Мне не в зуб баланда.
У меня – гляди – рука:
понял? – во, болван-то!
Белым – кости, красным – кровь, -
всяк в свое влюбленный.
У меня ж одна любовь –
голенький зеленый.




Влево, вправо ли шажок,
дело справили, дружок.
Летом разъезжай в санях,
а зимой – в телеге.
Кому Бог, кому – божок,
мужу – рог, сынку рожок.
Тут на всех на скоростях –
сивая да пегий.

Для меня везде края:
Осло, Аризона.
Нам на всех одна земля –
Да Охотская зона.
Так что, парень, не шали:
на тебе вот – рваный.
Твоего куплю Дали
вместе с Модильяни.

Тяжкий звук – советский рок.
Тыща рук – один пирог.
Летом разъезжай в санях,
а зимой – в телеге.
Кто в присяд, кто в кувырок.
Дети в ряд – да на урок.
Тут на всех на скоростях –
сивая да пегий.



Говорю: совсем болван!
Мы ж тебе не урки!
Во, где у меня твой Гдлян,
и другие чурки.
Пусть маленько погалдят,
потокуют птицы.
Им другие объяснят,
где кого границы.

Кому внук, кому зятек.
Нынче юг, потом – восток.
Летом разъезжай в санях,
а зимой – в телеге.
Я те друг, ты мне браток.
Выдь-ка в круг, да сдвинься вбок.
Тут на всех на скоростях –
сивая да пегий.

И завязывай базар.
Видишь, дело к рынку.
Нынче за сто литр взял,
завтра – четвертинку.
Отдавай Двину – Десне,
Таллинн – Шауляю.
И вставай, валяй, к стене:
я в тя пошмаляю.



Слышь, Сашок, взведи курок.
Прямь, ну ишь-ты: скок-поскок…
Летом разъезжай в санях,
а зимой – в телеге.
Вот те в бок, а вот те в рог,
да в сосок, да между ног.
Да на всех на скоростях –
сивая да пегий.


1990

РАЗНОАРМЕЙСКАЯ*


Не допеть золотого романса,
петербургских не помнить крестов.
Только вот не забыть преферанса,
где в трефях не хватило вистов.

В самогоне намок аксельбант.
До утра не уснет адъютант.
Доставайте же, штабс-капитан,
именной семистрельный наган.

Где Чапаев, где Фрунзе, где Капель…
Вор в законе, да князь – вестовой…
Друг, накапай мне тысячу капель,
и не хапай меня, постовой!

В тексте жизни – сплошные тире.
Кто нас кинул – из бар – в кабаре.
Чтоб стучал аппарат ГубЧК:
РАССТРЕЛЯТЬ КОЛЧАКА ТЧК

Мир мой шашкою располовинен,
Ах, изнылась душа от потерь.
И Малинин поет про Калинин,
что теперь называется Тверь.

В исторически смутный момент
не стреляй в меня, дяденька мент!
Пусть уж врет, как румынский акцент,
семиструнный ночной инструмент.

И уже не сыграть преферанса,
и ни пули мне в нем, ни вистов,
не допеть золотого романса,
и опять проморгали Ростов.

Генералы, орлы, юнкера!
Господа офицеры! Пора!
И товарищи, - кто не дурак, -
время спать. Прекращайте бардак.

Сторублевую врунью настрою:
убегай в золотые края, -
в эполетах куплетного строя,
семистремная песня моя.

До утра не уснет комендант,
потому что пропили сервант.
Доставайте ж и вы, капитан,
дорогой офицерский наган.


* (В соавторстве с Алексеем Ирисовым).
1990

ВЕЧЕРНЯЯ*


Какая долгая зима,
моя ты зимушка.
Ах, сядь поближе-ка, сама
подвинься, Зинушка.

Грибочек скушай-ка лесной –
еще октябрьский,
да пригуби – в любви со мной –
напиток варварский.

Тут север, милая, прости, -
и впрямь не Таврия.
Тут мне так холодно в пути,
ну и так далее.

Не то, что, - говорю, - в Крыму,
и место темное.
И грустно-грустно одному,
и все подобное…

Ребята балуют в ночи –
в беду играются.
Ты спой. А лучше – помолчи,
красавица.

*(в соавторстве с Алексеем Дрыгасом).

1990

ГОРОДСКОЙ РОМАНС


По Москве дела и склоки
в жестяной совок сгребаю.
Словно мусор, наши сроки
догорают, дорогая.

От кольца к кольцу кружится
стая птиц, и лиц, и листьев.
За спиной листвой ложится
падший август наших истин.

Пустота бредет лесами,
гулко путается в ветках,
пустота стоит за нами –
влагой давнею на веках.

И выносит из былого –
только запахи да звуки.
Вьется старая дорога
от разлуки до разлуки.

Ветер медленный листает
бор лесной, что нотный сборник.
Ах, как чисто подметает
ветровые стекла дворник.

И слова, и сны, и осень
остывают, догорая.
В никуда такси уносит
нашу юность, дорогая.

1990

КОЛЬЦО


Где по фатерам и блатхатам
в неописуемой тоске
догуливает век двадцатый
свое безумие в Москве,

где рядом с Индиею – Лемнос,
и угол – под руку с дугой,
и лилией расцветший лесбос,
и много разного всего.

Где кот подкуренный проходит
на государственной цепи:
почти что дик, свободен вроде…
А вот поди ж ты – отцепи…

Катись, катись, мое колечко –
жесть с золотом, - на те снега,
В дома эклектики, где свечка –
чертям, а Богу – кочерга.

И я там был, и пил, и плакал…
Да, господа, Мынерабы,
и золотом топленым капал
на ржавчину смешной судьбы.

А там и ангел: пролетает,
и в семь минут бывает в дым,
И окольцован. И зевают
опять там леший с домовым.

1990

БАЛЛАДА


Вот спьяну к окошку
избушки приник:
там дохлая кошка,
там старый старик.

Собачьего стражника
ада он злей.
Он с личиком страшненьким,
как мавзолей.

Кругом мышебойки:
среда, да четверг,
в них зовы попойки,
в них дружб фейерверк.

И славы мне – сальце,
и сахар любви…
Чтоб больно – по пальцам,
чтоб ужас в крови.

В них с солью да с перцем
мясцы отбивных,
чтоб сверху – по сердцу,
чтоб в нюх или в дых…

Ах, старая ветошь,
ошибка в судьбе!
Сейчас я навешу,
что должен тебе!

Я дверь распахнул,
засмеялся урод,
и смертью дохнул
его логова рот.

И хлопнула дверь,
и запрыгал косяк,
и я, словно зверь,
завертелся в сенях.

Но щелку приметил –
где форточки след,
схватился за ветер
и взвился на свет.

Хоть порван, порезан, -
остался живым.
С тех пор уж не лезу
к домишкам чужим.

К ржавым ушел
на пустырь гаражам.
Ох, страшен упырь,
доложу же я вам.


1990

***


Словно гул, будто на берег – с берега:
Кёнигсберг где? Он – Калининград...
Вновь, должно быть, от Майна до Терека
соловьи разбудили солдат.

На окраине века дурацкого,
над воздушною ямою сна,
долго кружится чувств авиация,
не кончается ночи война.

И берёт она помыслы ранние,
и подняться командует в рост,
и ты падаешь навзничь, пораненный
золотыми шрапнелями звёзд.

И задворками тысячелетия,
как дома, оставляя года,
отступают во тьму и в неведенье,
и за спинами – Стикса вода.

Спи, сыночек мой, спи, моя доченька,
спите все уже, – баю-баю...
Соловьи, словно бы пулемётчики,
как в ночном растрещались бою.

1990

1991

***


В день праздника пусть будет не забыт
никто никем, как в пору урожая.
А я смотрел, как разрастался быт,
полями лет границам угрожая.

Столичный в уши бился мне прибой:
там вновь весна, жить в сторожах привольно,
и там двадцатилетняя судьбой
со мною вновь зачем-то недовольна.

Ей чудилось: везде таится враг…
И плыл над маем каждый день опасный.
Но вот, как из бойницы белый флаг, -
ура! – подруга выбросила красный.

Был день девятый в тряпочной крови,
год девяносто первый – мирным. Больше
для русско-прусской преданной любви
уже не требовалось смерти Польше.

1991

***

Ксении Соколовой


Смотрю на юг. И одноглазых полдней
оглядываются на меня циклопы:
на год пеняй.
Прозрачной жидкостью по край бокалы полня,
белками глаз пустые дали лопай,
и поминай.

Яйцо Земли с ночным пятном Державы
и крапинками островов-веснушек,
чей бок надбит.
И скорлупа крошится жестью ржавой
на мусор лет, в осколки солнц потухших,
меж прутиков орбит.

И в пору бы в годинах растворяться,
и самому назад не возвратиться…
Да, знать, всегда
лишь плакать о последнем камикадзе
вселенской свары, словно бы о птице,
лишившейся гнезда.

Желток зрачка, значка… Только не надо,
не наливайся памятью зловещей…
Прости, мой друг,
что так неинтересен быт микадо,
и столь милы летательные вещи.
Смотри на юг.


1991

1992

***


Три раза в течение месяца этого
уже обещали убить-удавить.
А лето дождливое нынче, а лето-то
такое, что правда в нем в пору не жить.
Утром проснется надежда дорожная:
если уж ливень, - пусть капли в лицо.
В сквериках бродит тоска молодежная,
как сладкий сахар – в сухое винцо.
Но в будущем – что мне боли, да горе,
если все помню: словно когда-то –
поросль влажная средиземноморья,
Вкус балтики солоноватый…
Как по дороге из вепрей – в греки:
холмы эти, пропасти, ах! – ложбинки!..
Только по вас будут слез моих реки,
гречанка с литвинкой!
Лесбоса запах. Музыка Дзукии… Летом
вновь памятью Азия наползает.
И, вами терзаем, Пророк – с рассвета –
с другой стороны опять
(их, словно позы, меняя). Но кто ж считает!

К Богу карабкается, скинув ботинки;
корчится ночью, точно -
под дурью дервиш.
Но дни открываются утром, будто картинки –
«веришь – не веришь».
Так смешивайте и проливайте кровь эту, словно воду;
извилинками каналов мозг хоть развалите на части!


Смерти нет уже. Только свобода –
правда причастья.


1992

***


Смешной человек в горах,
гвоздиком выпрямив спину,
пожирает впотьмах свой страх, -
хочет остановить лавину.

Ничему, никому не помочь!
Словно кровь, вода прибывает.
Лишь кто-то по шляпки в ночь
гвоздики забивает.

1992

***


Эй, плывунья, руку протяни!
Этот воздух августа зеленый! –
утону в нем: маленькие дни
в птичий плач рассыплются по склонам.

Эй, летунья, выше подними!
Красную – скорее – высотою
душу расстегни мен, отними
сердце! вниз, как в омут – головою.

Только горизонтов берега:
вечных гор игрушечные глыбы.
Только ночью: чья это рука? –
знают сны, глазастые, как рыбы.

1992

ПАМЯТИ ТРОЙСТВЕННОГО СОЮЗА

«Произнесет ли не по-немецки рот “тот человек, тот год…"»
Г. Дашевский


1.

На этих холмах – траншеи, рвы, -
ржавой проволоки мертвые нервы.
Грехи подрастают детьми травы –
там Второй мировой, или Первой.

Словно сквозь ливни, видно мне,
как ветры, зазывая прощенье,
трогают белые кости камней,
мхам нашептывают утешенья.

А над морем мира, в волны могил,
строя туманов рожи,
небо глазами рыжих Аттил
смотрит, как просто – прохожий.


2.

Цепеллинами - чувства гиганты.
Пусть, как будто Германию между фронтов,
разорвут меня клещи Антанты
на майданах, в вертепах портов.

Что ж, сорвусь в луга, на которых
козлоногий травку не вытоптал бог.
Там налитые красным глаза светофоров,
и ЛИАЗ роет землю дорог.

Там в колеса очков катят зенки
на консилиумах врачи:
доставляют ли черви подземки
трупу города боль в ночи?

Только б вновь в вестибюлях не сдуло –
в глубину, в мелкий гул.
Эскалатора – красный язык Вельзевула
только б вниз не слизнул.


3.

Там где время взрывается веснами,
где ломается в танце мороз,
мы с тобою как будто взрослые:
разговариваем всерьез…
Куклы улиц набухнут дубленками,
в белый мрамор застынет вода,
годы сцепятся звезд шестеренками
и во мгле проползут в никуда.
Вечность нам улыбнется месяцем,
и зовет, и не знаю, как быть:
то ли выспаться, то ли повеситься,
то ли в рифму на лампу повыть.
Вот пройдут мимо в мрамор обутые,
вот подымут тяжелые лбы…
Мы с тобою соринки как будто бы
в часовом механизме судьбы.
Но на запад, на запад отправимся –
к еще помнящим рукомесло,
чтобы англо-саксонское прайвеси
нас собрало, укрыло, спасло…


Повстречаемся в Лилле мы, в Цюрихе,
чтоб разглядывать из-под руки,
как из тьмы говорливые дурики
перестраиваются в полки.
И когда станут маяться ветрами
там леса в октябре, скажем всем,
будто мы того ведать не ведали
и не слыхали слыхом совсем.
Только вру: все-то знал я заранее,
ты – не эта, и этот – не тот.
Просто жизнь – механизм умирания.
Почини нам ее, мастер Тод.

(из 88 г.)


1992

1993

***


Нищий внизу, у порога дома –
огромного. Прости, Боже!
А я в доме жил, всё мне тут знакомо.
Он говорит: мне тоже.

Эти дворы, гаражи, заборы;
ключей и кодов система злая;
сигнализации там; затворы...
Он говорит: я знаю!

Тополь пока шелестит листами,
тоже бывал ведь не дохлым – дошлым.
Птицы обмениваются местами,
грядущее – с прошлым.

В август уже накренились крыши;
как фантики-деньги, деньки эти схожи.
Что ли там в датах ошибка – свыше?
Прости, Боже!

Тополь разводит вверху руками.
Пахнет травою кора земная,
Ветры играются облаками.
Я говорю: я знаю.

1993

***


Глупый крейсер, проспавший на рейде порта
небывалую битву в морях вселенной,
и блаженное слово в клетке кроссворда,
и кудесник, принявший плевок арены,

музыкант, позабывший клавиатуру,
и солдат, на войне не проливший крови,
и лабазник, уткнувшись в подругу-дуру,
не услышавший запахов ночи, кроме…

Посмотрите, как зимнее солнце сжалось!
Напоследок бы вам – хоть о том поплакать.
Я сегодня пьян: мне и вправду жаль вас.
Впрочем, завтра, как дверку, захлопну память.

1993

ЕРГАЛИ ГЕРУ


За большим столом у друзей в гостях
с двух сторон – два взгляда (четыре глаза)
на разрыв возьмут тебя, на растяг,
как две гибких березы – красавца князя.

В математиках все же верней Аллах!
Хоть и жаль возвращать им их Сектор Газа.
Хоть и пьешь в тридцати трех своих летах –
на троих, в неделю – всегда три раза.

За большим столом у друзей в гостях
разговор о взвешенных новостях:
фразы точные, точно карат алмаза.

Сам себе поешь: вспомни стыд, зараза!
Но в мозгах, как прежде: сквозняк, пустяк:
озорной расклад да пустая хаза.

1993

1993


В постели октябрьской не ты ли, о милая Клио, -
где наволока неба, - там, над головой моей, слева, -
кончая эпоху, ногтями скребла похотливо
цементную крошку со стенки какого-то СЭВа:

стонала сиреной и раненой стервой орала,
и рот зажимала, как ставнем – ладошкой – окошко;
а там, где, пригнувшись, тень улицу перебегала, -
то люди метались, как кудри твои по подушке.

Шары повыкатывал снайпер – на крыши столицы:
в замочные скважины, точно – в прицельные дырки.
И глупые толпы поклонников глупой сестрицы
твоей – Мельпомены – расставили кегли-затылки.

Но нынче уже не до них – хлебных, зрелищных – каюсь!
Губами закатов – касаясь то нежно, то грубо,
я рядом с подругой. Мы тысячу лет не встречались.
И так стосковались. И вдруг захотели друг друга.

1993

***

Вадиму Геннадьевичу Соколову


Дядюшка приехал из провинции.
Он в столице е был целый год.
У него ведь тоже свои принципы:
с кем попало дядюшка не пьет.

Он сюда – из деревянной Тарноги.
У него – зима и ревматизм.
Все его подельники-напарники
строят как один капитализм.

Дядюшка пока от боли хмурится:
сворой вохры годики на нем, -
лета – падлы. Дядюшка, ты умница!
Мы сейчас поллитру разольем!

Надоели глупые девицы мне
до того, что даже стал их бить.
Дядюшка приехал из провинции.
С дядюшкою много будем пить.

1993

1994

***


Сколько домов оставлял спозаранку:
словно в фойе, - да на волю – со сцены.
Трогал шершавого мира изнанку,
словно с исподу – ковер драгоценный.

Но неужели только лишь вами,
светлой любви моей быстрые ночи, -
словно бы точными ниток стежками
к истовой вечности был приторочен!

Ты ли, пятискоростной и столицый, -
ранний возница за дверцей седанной,
словно песчинку в пустынной столице,
звездный похерил мой путь караванный?

Мне здесь – что книжке на полную полку;
или: на пятой – в гараж с разворота.
Так же вот тычется нитка в иголку
или верблюд, проплывая в ворота.

1994

***


Из себя что ли выйти, пойти посмотреть,
как под ливнем зеленая кровля
брезентухи палаточной, так же вот – твердь
набухает тяжелою кровью.

То ли зимние ветры на стеклах квартир
оставляют поганые знаки.
То ли в августе сам одевается мир
безразмерной листвой цвета хаки.

И простое, как красного выпить вина
за столом под раскидистой елью,
по утрам обезьянье словечко «война»
донимает, как жажда с похмелья.

И мой голос – что снег прошлогодним листам.
Вот кричу среди рек и нагорий:
С новым Годом, Вартан! С добрым утром, Рустам!
С долгим счастьем, Алан и Гргорий!

Звуки умерли в мире. И горы молчат.
Пахнет тленом в кощеевых чащах.
Лишь дожди пулеметною дробью стучат.
Да бормочет свое чертов ящик.

1994

***


Все солнце мира, точно алкоголиком,
июлем жадным выпито до дня.
В пустующих кафе по мокрым столикам
звенит ненужной денежкой луна.

Все катится куда-то в сон. А я еще
тебе хотел дорассказать о том,
как желтая, словно таксист скучающий,
нас осень ждет за городским углом.

Все лето тополь медленный качается, -
стучит в незатворенное окно.
Но все ли это, то, что там кончается,
как ночью белой – хлебное вино?

А хоть бы так! Есть на разживу разуму –
копеечками звездные огни.
Беги во тьму, тому зеленоглазому
рукой нетерпеливою махни.

По улице – пустеющей и стынущей,
в такси дорогостоящем спеша,
в каких, уже иных вселенных, ты еще
все ищешь что-то, тетенька душа!

1994

НА КУХНЕ.


В среду в начале шестого часа
кажется мне, верно быть беде.
А здесь все же красиво!
Даже вот – мясо
красное на черной сковороде...
А за этими стеклами – местность холмиста.
И видно далеко.
Все ясно и так.
И напрасно крикливые анархисты
свой тычут в небо рисованный стяг.

1994

***


Несущественные, словно вещи без тени, -
и тогда в них вчерашняя ночь проглядывает,
может, как слова, лишенные ударений,
и рассказчик сплевывает их или проглатывает.

Так и этого лета вечера и дни –
вроде в ворохе, рядом, да вот ведь – края оборваны.
Я один, ты одна, он один, - мы на свете одни.
Так - астронавты, летящие в разные стороны.

Там земля дотлевает. Больше нет для посадки мест.
Неприкаянность, как невесомость, уже и не кажется странной.
Никогда не увидеть мне теперь Южный крест.
Да и ты никогда не дотянешься до звезды Полярной.

1994

***


Небо – как перстень Бога
(на безымянном правой),
проволочкой – дорога –
там бирюзы оправа.

Между леском и рожью
дали дышали, плыли.
Как же любил я, Боже! –
золото этой пыли.

Пальцем грозы не грози же:
шел, мол, как тать – незваным,
не был всех травок ниже
и стать не смог безымянным.

1994

БЕГЛЕЦ


Сначала неслись болота,
точно бы чьи-то рты
чавкали жадно: кто-то
сзади глотал следы.

Когда же пошли отроги
каменные Саян
сами сгибались ноги,
будто был насмерть пьян.

МИ-8 под облаками
завис досматривать тракт,
словно двумя руками
небо крестил не в такт,

словно дыру в озоне
грыз воркотней своей.
Не зря говорят на зоне,
что нет вертухая злей.

Но сделалась колыбельной
странная песня вдали,
и простыней постельной –
сушь и пустошь земли.

Перед дорогой в гору
надо б поспать, браток, -
говор не слыша мотора,
гулкий эха хлопок.

Знаешь, за край вселенной
светлых морей волна
плещет шипучей пеной
праздничного вина.

И это с заздравной речью
небесный, знать, Адмирал,
тебе выходя навстречу,
шампанское открывал.


1994

В ДЕРЕВНЕ


Сентябрь торопливый и серый,
туман приставучий, как клей.
Проваливай, туча, на Север –
от наших озер и полей!

Заречным шепните девчатам,
что вечером станем опять
сворачивать шеи початкам
и красный костер зажигать,

чтоб звездок и искр осколки
ныряли бы в омуты, в точь –
как в пальцах умелиц иголки
сновали в изнаночью ночь,

чтоб ночи чернее картошка
выкатывалась на ковер
земли, поостывшей немножко
под сенью соседских гор,

чтоб снова из щелки рассвета
вытаскивать красную нить
и тушу уснувшего лета
со смехом в кустах тормошить.

И вздрагивать – стайкой на голос.
И плыть нам. Так в поле у нас
под ветром – за колосом колос
послушно пускаются в пляс.

1994

***


Снова дождь золотой. Заметай,
ветер, листья с полей – в ближний лес.
Поскорее, норд-вест, залатай
голубую прореху небес.
Умер август на мокром песке.
Где в осколки рассыпался свет,
что-то бабье есть в этой тоске
по пожарам действительных лет.

1994

1995

***


Можешь прожить ты годиков триста,
можешь всего-то – тридцать и три.
Но должен однажды убить террориста –
или снаружи, или внутри.

1995

***


В доме этом жили мы не то, чтоб
очень долго, но прорыть успели
метростроевцы до самой почты
два прогона в городской туннели.
Да и то сказать, - поднадоели
нам окрест суглинистые почвы.

А вообще-то, он уже не нужен,
этот нам подземный транспорт. Ты не
шибко, знаю, огорчишься, - Ну же! –
не печалься, говорю. Отныне
будем ездить на большой машине.
Горожан окатывать из лужи.

Впрочем, вру о горожанах. Злоба,
как бы ты сказала - «бытовое»
все еще присутствует. До гроба
время есть пока, чтобы ее я
из себя – в пень – вытравил. С тобою
сядем двое, поразмыслим оба:

что главнее: вечность или личность?
кто смешнее: тети или люди?
Норма это, или неприличность –
среди ночи завалиться к Люде?
.....................................................
(А трагичного в стихе не будет.
Да и к ляду ну ее, трагичность!)

1995

ПОРОЙ.


Жил я, похоже, дальтоником, Люба.
Или вовсе беда с головой моей.
Но нынче зеленые ландышей губы
мне твоих красных гораздо милей.

Знаю, с тобой будет трудно теперь мне.
Да и ты не поймешь, что поделать со мной.
Нет, правда, - поеду, поеду в деревню
этой весной.

1995

***

Дочери Полине


Рассвет сверкнул – что ножик промелькал.
Река не спит, но нежится в постели.
Босыми из-под тучных одеял
встают, кряхтя, медлительные ели.

Река потянется и вновь нырнет
под простынь белоснежную. Несмело –
впервые, как подросток, в этот год
лед трогает пленительное тело.

Вся гибкая, кокетничает, льнет,
сама пугается, играет статью:
еще чуть-чуть, и повзрослевший лед
возьмет ее в горячие объятья.

И над игрой и негою реки,
над нежностью – от ноября до мая –
нахмурят брови ели-старики
и зашушукаются осуждая.

Я говорю вам: осень холодна!
Но здесь останьтесь, если в самом деле,
как будто реку, вас пронзит до дна
рассвет, и трепет льда, и шепот елей.

1995

ОПЯТЬ?


Я от тебя к стихам, как в запертом чулане,
качнусь - ну точно пьяный: Эй, где выход здесь!
Как встарь охотника - лови глазами лани.
Замкнулся круг в глазок. Орут: а ну-ка вытрезвись!

Но ты нахваливай, хитри, ах, ври-обманывай,
прикидывай (как сам не раз) в прицела глазик.
Пали! - чтобы ввалился, точно пьяный, в май
я, раненый (хвалю!) - прямо на праздник.

Беглец-умелец - от ловцов, сам в эту сетку дней
готов забиться, скрючиться, не видеться;
рок-музы тише стать, газет немей,
покуда дурь апрельская не выветрится.

Но не обломится (ура!) как встарь на этот раз.
Лопатки щупаю (свои) - смотри: не выросли?
И все-таки в прищурик светло-милых глаз,
как ящерка, ползу еще - на выстрелы.

1995

***


Ах зима ты зима среднерусская
Все не так в Междуречье
Мирозданье какое-то хрусткое
Будто кость человечья

1995

***


За нефть, за что тебя Чечня?
как за червонец чернь – меня?

1995

РАЗГОВОР


Его брат –
депутат!
Вам известно?

Так и мать
была блядь
(если честно).

1995

ОТЦЫ И ДЕТИ.


Ты ушел уже в прошлое,
словно поезд метро -
в тоннель.

Ты ступаешь в сегодняшнее -
как известно кто -
на панель.

1995

ОБОРОТНАЯ СТОРОНА


О лето! Летело тело!

Вокал бо облаков.

О лето! Голого тело...

Море, ром,

гурии...
И Иру Г. ...
Но, тс-с...
(Стон).

Но: стикс, скит, сон.

Адов вода.

Я и порт на зиму – мизантропия.

1995

***


Лишь прошу: не читай, дорогая, книжек.
Бог не дай, - поумнеешь,
так ведь поймешь,
как за снегом в окне пробегает лыжник,
а его замывает июньский дождь.

1995

***


Закидывали сети,
со лба стирали пот,
закусывали сельдью,
да с понтом кляли Понт.

Швырялось пеной липкой –
«стиральным порошком»…
А золотая рыбка
жила под бережком.

Ходили за три моря:
там порты да порты.
Ой, горя-то там, горя
видали, ой, туфты!

То мелко там, то глыбко,
то сушь в солончаке…
А золотая рыбка
резвилась в ручейке.

Наладили застолье:
с севрюгой пироги.
Со зла плевались в злое,
да брали в батоги.

Эй, наклонитесь, парни, -
я вам шепну секрет:
ни в Ялте и не в Варне,
ее и в Поти нет.

Хоть верьте, хоть не верьте:
вообще на свете нет.
В воде, как на паркете,
она ведь – солнца след.


1995

***


Вдумавшись в собственные слова,
Вдруг сообразил он: а я же не вру!
И от мысли такой его голова
Прямо вымпелом вскинулась на ветру.

Раньше казалось, что небо – река.
Легко рассуждать нам со дня об этом!
А по небу ехали облака –
Под стать бесшумным седанам, мопедам,

За кольцевую дорогу мчась,
Ветры подхватывая в пути,
Рвался на север тучный КАМАЗ –
Успеть до вечера скинуть дожди.

В общем потоке трамвайчик свой
Ждал он, как первой любви – подростки,
Вертя, словно флюгером, головой, -
Пешеход одинокий на перекрестке.

Так долго подчас на просторах лет
Топчемся мы у бордюров Рока,
Но подлетел один «Шевролет»,
Дверь распахнул… Он теперь далеко.

1995

***


Жгучим летом, под пальцами желтых лучей,
словно вспомнив о ветре, весь дрогнет ручей,
будто сбросит с плеча нервно руку
чересчур фамильярного друга.

Пусть не в Африке, но если долго стоять
под прицелом зенита, то тянет сказать:
мол, во рту пересохло! Ты, — это, —
чересчур уж навязчиво, лето!

И насупится Август, на юг отойдет,
может даже, грибную слезинку прольет,
не покажет Ручью, впрочем, вида,
как ему докучает обида.

Но за горкой, за лесом, за полем вдали,
отвернувшись, увидит он порт, корабли,
игры речек, моря-океаны
и прекрасные разные страны.

Заглядится, пойдет, позабудет. Потом,
к декабрю или раньше, умрет подо льдом
в ручейке одиноком водица.
Потому, что ведь шар-то вертится.

1995

***


Подмосковья медленные реки
сентябрем обиженным текли.
Знать, навеки из варягов в греки
по пути устали, не дошли,
разметались по равнине серой,
петли сонных мыслей о былом
спутали, забыв, где юг, где север.
Впрочем и не думали о том.

Вновь заманит чей-то голос звонкий,
как приказ на марше "веселей!"
в край, где только скоропись поземки
на листах распахнутых полей,
да из всех - одна еще живая -
спичкой ли, прожектором - луна,
взрывы ветра, и опять немая,
словно самый вид могил, война.

Где Вы, эй! - ахейцы и Онега,
Ладога, Эллада, синь морей!
Явь апрелей и июлей нега
насморочным небом в сентябре
обернулись. Ах, печаль такую
черпаю в истории простой...
...................................................
...здесь, где географию толкую
сыну - при походе в класс шестой.

1995

1996

***

Наташе Бабасян


Со станции - на станцию - от дальних, -
до перелесков кольцевого круга,
из тех, из городков провинциальных
весна проходит беженкою с юга.

И улицу две парочки с опаской
перебегают в месте оживленном,
где храм метро. И перезвон на Пасху
с небес несет свободу ласк влюбленным.

...Нас злой УАЗ с ужасными глазами
там не догнал, (ни разный "глупый случай"):
железный гроб он зря гремел за нами.
Но так же зря плыл день благополучий.

Когда в крови походная усталость.
Идет весна, на все равно взирая.
И молодость перебегает в старость,
себя от грузной взрослости спасая.

Все чушь! Махнем, как встарь, в Коломну, Истру...
До сумерек воротимся обратно.
Пока апрель, играясь в террориста,
не кинул в небо громкую гранату.

1996

***


Филин вздохнул и ушел на север,
ветер крылом отодвинул облако,
дождь, что с вечера луг засеивал,
смялся вдруг, смолк, как речь алкоголика.

Ранней зарей и стрелою ранящей
отблеск зарничный к зрачку притронулся.
Бледные звезды в последний раз еще
путь размечали свой, сыпались в волосы.

Сменятся быстро восторг и горе.
Темной Угре ивы долго молятся.
Словно монголы к последнему морю,
двинулось солнце.

1996

***


Самолет взлетевший в последний момент
с горящего авианосца
Твердая радость спасения
Но вот
монотонная мысль о том
что аэродромов нет.

1996

***


Все ты, сердце, искало любви, как радар –
нарушителя, - в небе, на море.
Надоело! Должно быть, прибор мой стар.
Чувства, словно бы стрелки, замерли.

Тишь в округе. Тревога отменена.
Населением мир лелеем.
По кварталам да зонам храпит страна.
Спит дежурный перед дисплеем,

все спокойно, и, глупому, снится, как
молодой – озорно, влюбленно –
за ракетой ракету вонзает враг
в лоно черное небосклона.

И уходят сны, не приносят сны
ничего, усталости кроме.
И спросонья он просит: войны! войны!
словно, сердце, ты – новой крови.

1996

ТОВ. БИОГРАФУ


Обо мне трындя, хотя бы
Ты меня спроси, кто я:
Только прожитые бабы,
Только мертвые друзья.

1996

***


В мире словечки-
как человечки:
их обижали —
они убежали.

1996

***


Если кошка гуляет сама по себе,
бери весь квартал, по которому.

1996

***


В одну реку нельзя войти дважды?
В океан можно.

1996

***


Анестезия из грусти и слез
Вот-вот отпустит. Теперь – всерьез.

1996

ВОЗВРАЩЕНИЕ


Пойду слоняться один по Малой Калужской.
Стану напевать себе любезные сердцу песни.
И очень мне жаль, что пришлось расстаться с подружкой.
Но опять же и снова: что ж поделать, если...

Все поехало, покатилось — давненько, еще при Леньке.
И так же июль шатался в этих дворах пустынных.
Где — помнишь? — когда-то с длинной тягучей пленки
то Uriah Heep, то Высоцкого крутили на огромных бобинах.

Ну, конечно же, разумеется, — дело-то ведь и не в ней.
Да и вообще пустое: хорошо тогда, потом — плохо...
Просто однажды ясно даже тебе и мне:
кончается все, — время, деньги, жизнь, любовь и эпоха.

Нет, — все же вернусь, войду в остывающий дом.
Вина выпью. Немного. Скрип стула гулок.
Одно удручает: нет реки под окном.
Стану смотреть, словно на воду, в серый проулок.

1996

1997

НА ПОЛЯХ ПЕРЕВОДА (Гюнтера Грасса).


Ночь, славная риторикой травы.
Перешагни, и через поколенье -
щетиной серой зарастают рвы,
как скулы рядовых при отступленье.
Почудится, дождь пулеметит жесть.
И будет сон, словно роман пространным.
Идут слова, слова - числа им несть.
Но слышу - боль, боль - боем барабанным.
И ужас тот - не смучить, и не смочь,
не удержать, как слабый звук на струнах.
Случайный всхлип, и расползется ночь,
разъедется по швам дорожек лунных.
А там - повылезает, заскрипит
да заскрежещет сорванною дранкой -
предпамяти раздавленный санскрит -
всем месивом, как из-под траков танка.
Ночь бреднями риторики права:
могли ли вы, могли бы мы, могли ли...
Лишь толпы слов - безвестных, как трава -
на серых скулах - рвов, холмов, могилы.

1997

***


Об эпосе молит большая война,
а маленьким войнам - рассказик бы только.
И словно под натиском пальцев струна,
прогнулась в шкафу моем книжная полка.

В них нет назиданий, и смутна печаль,
как в песнях ночных, чьих-то письмах невнятных.
О, малые войны, мне жаль вас, как жаль
ребенка, что умер до смерти в солдатах.

1997

***


Картинка. Пляж. Знакомая мамзель,
ловя всем телом золото погоды,
снимает все. Автомобиль "Газель"
в курортный бар завозит пиво-воды.

Над миром лето. Над водою гам.
Брызг холодок. И облачко. Все мило.
Прикрыты веки. Чудно. Chewing gum
не торопясь жуют в тени гориллы.

Смешно сказать: газели колесо
прокатывается. И скоро осень -
(вдруг ясно почему-то). Это все,
не торопясь, фиксирует Hi-8.

Тень проплывает. Зная, сколько те
меня главнее, все-таки рискую:
уже не на песке, а на воде,
невесть зачем, не торопясь, рисую.

Скрипит песок. Звенит в стакане лед.
Вот, томная, ловя всем телом взгляды,
на локотке умело привстает,
свой ротик радует. И взгляды рады.

Едва краснеет небо. И тогда
вдруг замечаешь сам, что над рекою -
уже закат. И август. И вода
на миг какой-то делается кровью.

1997

ХОККУ


Вновь вьюжная ночь.
Все жду. Теперь-то уж – дочь...
Переживаю.

1997

ТАНЬКА


Вот трахаются
Две милые девочки
Меня не зовут
Никакой духовности
Очень красиво

1997

***


Когда ты уходишь, так просто, так просто,
как дней между пальцев минутное просо,
улыбка моя тогда в полупоклоне
еще в белом небе, как пыль на ладони.
Когда ты уходишь, когда ты уходишь,
как вдруг наконец нужный адрес находишь,
когда ты уходишь, как даты, когда ты -
как взявшие город чужие солдаты,
кругом зависает твой абрис, твой голос,
как будто на белом манжете тот волос,
как в комнатах - звук не запитого тоста.
Когда ты уходишь так просто.
Так просто.
Вот лесенкой рифмы и тропкой строки,
блаженством и болью, - ах, нежно так, трудно,
как те, кого любим себе вопреки,
вернутся стихи, нагулявшись под утро.
Кто был здесь? Как будто бы сбыться могло -
не ты издалека, не прошлый товарищ.

Но шторками окон, но ветром в стекло -
почудится, кто-то шепнет мне:
"там, знаешь,
округой шатается голос хмельной, -
он в рыке косматом, он в выстрелах пульса.
И мир, пусть не мертвый, но полубольной
в постельном снегу, бедный, весь распахнулся."
Виденья довлеют уму моему.
Ни веры, ни правды. Неважно отныне:
я завтра с похмелья и в койке пойму,
кто как умирает от жажды в пустыне,
кто плакал впотьмах, и как пальцы мороз
рвет белой капустной железною теркой.
Не трогай мой "Паркер"!
Мне друг мой привез
Его из Нью-Йорка.

А осень все суше, и ветер все резче.
И, слушай, здесь явные вечера вещи:
и крапинки фар, и витрины в неоне,
и пульсом больного - гудки в телефоне.
И как ни крути, разметет центробежной -
дома, буквы улиц в снегу, и на снежной
бумаге потом еще - в недрах почтовых.
И даже сам снег этот - в водах грунтовых.
И все возвратится к началу, как "Волга" -
в гараж под мостом, или в море. Но только
лишь лица сотрутся, увидишь воочью
кристаллики бликов графитовой ночью.
Морозно. И высчитан, высмотрен точно -
тот вечный из сказочки дальневосточной.
И самое-самое вспомнишь. И стоя
перед этим стеклом пробормочешь: "пустое..."
Когда ты уходишь.



1997

***


Я думаю, глотком пожара стал
тот кубик воздуха, что был когда-то
объемом комнаты, где я читал
тебе, - ну помнишь? - из Ф. Дюрренматта.
Нет-нет, молчу! И ты не виновата.
Причина лишь - магический кристалл.

Который показал, что чтобы выжить
и поедом не съесть вас и себя,
гиперболоидом нужно сердце выжечь,
поменьше по возможности скорбя.
Искоренить, как "ятей" род и "ижиц" -
из книжек, в алфавите словаря.

Пусть в лексике теперь не редок мат.
Никто не виноват. Да хрен ли толку.
Раз каждый новый год - лишь автомат,
чтобы сжигать желтеющую елку.
Швейцарский парень - некий Дюрренматт,
как на парад, построился на полку.

Растрепанный, наглец, по стойке "вольно"
стоит с ним рядом тоже немец - Даль.
Как ты в меня, он влез в язык мой школьный,
и вот зимой глядит в чужую даль,
где мне, поверь, не холодно, не больно,
не жарко и не жалко. На, ударь!

Уже мне недосуг, и не до сук -
домашних ли, бездомных. В мире белом
так нас не удержать сплетеньем рук.
Вид делая, что занимаюсь делом,
займу и жизнь. Из букв ступая в звук,
как еретик в огонь. Душой и телом.

1997

ТЕПЕРЬ - СОНЕТ


Ты не верь мне, не верь, не верь!
Притворись, будто я тебе - труп.
Будь ты ангел, а будь ты зверь.
Девка, тетка-яга, суккуб.

Закричав, я хотел понять
не механику тех любовей.
А лишь кто научил болтать
мои пять красных литров крови.

А ты, блядь, говоришь: "страдать..."
"выражать, - говоришь, - в слове..."
Отцепись! В-Бога-душу-мать!

...Ой! Хоть, слушай-ка, этот не внове
оборот, - стоило бы разобрать,
растрепать, как рожу твоему, - кому там теперь - Пете, Вове...
1997

ХхХ+II


Когда одна (м-м, да…), как трибунал,
Меня почти приговорила к вышке
Лет в тридцать семь, читатель, я слинял
С той КПЗ. Кричали вслед братишки:
«стой! Лжец ты, а не жрец! Ты не догнал!
Клади свои в крови мозги и кишки
Последних строк!» - Друзья, идите в кал! –
Я отвечал, - и с вами – ваши книжки.
(О книжках, кстати, тут уж раз сказал
один пахан. Но то – его делишки).

Видать, в зачет, видать, за то прощен,
Что вызнал тут: бывает грусть такою,
Что в зависть всем, кто верно обращен,
И тем – ботаникам средневековья
И щелкоперам, любящим трещот,
Мог сам без промаха нажать рукою
Там, где взлетев уже, душа еще
В никчемном теле плющится, чтоб кровью
Подпачкивать схоластики расчет.
(Так в те деньки мне думалось порою).


«Куда ж нам плыть…» Ах, нет! Куда бежать?
Куда б смотать себя, как провод тонкий?
(В пень тонкость!). Если уж пришлось ступать
В мир этих лет – болотистый и топкий, -
Где вплавь, где вброд, - так, эдак… Вот ведь, гать
И до сих пор не кинули… Подонки!
И сколько ж это ртом тут ночь хватать?
И вместо титек Таньки, Тоньки, Томки,
Хвататься, вдох пытаясь удержать
За этих рифм обломные соломки.

Базланят, будто в здешние леса
Войдя, вот так мой друг плутал когда-то, -
Брус для крыльца ли, спиц для колеса
Искал, - и встретил – вроде как солдата,
Иль беглого, иль зверьего ловца,
Иль (со спины ж ведь) – черт ли шутит – брата?
(одно навряд – пропащего отца).
«Стой!» - Тот стоит… Окликнул (не без мата) –
Так оборачиваться стал… Лиса
Метнулась. Вон – ползет в прорешках вата…
Тут видит друг: нет у него лица!
(Конца не видно – там пола бушлата).


И мчался друг, крича, не чуя ног.
Пульс колотился залпами орудий
Всех тех, когда войны российский бог
Вершит свое одно из правосудий,
(все чаще обращаясь на восток
Теперь, что, право, не меняет сути).
Так мчался в ночь, топча траву, песок,
Еще быстрей, чем я к той самой Люде.
Вдруг – как во тьме окно – там огонек.
Чуть успокоился, и понял: люди!

Теперь о ней. Залезла в Интернет.
Хоть я бы лично по такой погоде
С ней предпочел бы в койку. Так ведь нет!
Меня прокинув, как какой Мавроди,
Сказала: «Чао! Но дать хочу совет:
Меня забудь, проветрись на природе,
Глядишь, и выдашь нам – что там – сонет?
Иль на худой конец – попробуй в оде…»
(Хоть я бы лично предпочел минет.
Иль что-нибудь другое в том же роде.)


Вот кончу опус. Что мне делать с ним?
Ну, в смысле – с опусом? «Язык (- тьфу! - ) сочен,
Да неприличен, - скажет господин
Знакомый критик, - рифмы строй не точен,
Не в лад стоит (-опять! - ) вопрос…» Басин-
скому давать (- блядь! - ) и не стоит. Впрочем,
Как на журфиксе мне сказал один
(Который, правда, сильно озабочен):
«Бывает, что и критик не кретин.»
(В чем я, конечно, сомневаюсь очень).

Литературы душные пары –
Как флирт на кухне у М. Айзенберга.
А я, видать, навек раб той поры,
Когда от Кушки вплоть до Кенигсберга
По городам на площадях – костры…
Дым кухонь полевых. И Вера-Верка –
Со мной, чтоб мне дарить свои дары:
Звезд дырочки и проч. Нам с нею дверка
Открыта вверх. Ведь мы внутри игры: -
Последний раунд эпохи Гуттенберга.


Итак, к костру чужому вышел друг.
Там были люди. Пахло жженной паклей,
Чем-то еще. Смиряя свой испуг,
Присел, стал сбивчиво им бормотать, - мол, враг ли,
Монстр в чаще там, - но, блин, безлик он!... Звук
Смешков мышиных пробежал. «Не так ли?» -
Сказал один, рукой провел, и вдруг
Исчезли лица у людей. Иссякли,
Словно вода. Тогда замкнулся круг.
Так умер друг. Финита в ля-спектакле.

Неужто ж, ночь, так собственной рукой
Жизнь, словно уже треснувшую чашку,
Мою смахнуть решишься?! Боже мой! –
Не буду врать: мне очень страшно. Бражки
Хоть бы залил в меня друган какой!
(Да все окрест – хмыри и чебурашки).
Где Леха… Саня… Серый… Вадик… В бой
Тот вышел весь, тот отбыл в каталажке.
И я иду один по мостовой.
И по спине моей – толпой мурашки.

1997

ФРЕДДИ.


На юге ночь валится вниз плитой,
срываясь с тросов большого крана.
Сон, что твой Вергилий властной рукой
назад ведет, внутрь Ленинакана.

Я знал закоулок, где прячется страх.
Там в цокоте пулек походка Ксеньки.
Что это: Осетия? Карабах?
Старый Вильнюс? Москва? Лезут тени к стенке.

Проходит октябрь - область мыслей грустных.
Съезжу на дачку, свожу в лес сына.
Где, словно в цветных пиджачках новорусских
дубы и всякая древесина

декорируют смерть. И ответов нет.
Ну, хоть на один бы вопросик давний!
Зима декларирует снег. А свет
декольтирует тельца тусовок. А ставни

деградируют под снегом с дождем. Что за "де"
пристала к языку моему в самом деле?
Подумать что ли опять об одной манде,
что кинула (дура!) на той неделе.

Господи! Что же в голове за муть!
Перелистнуть раз - разве что фильмик вчерашний.
Не знать! Главное теперь не заснуть.
Потому что вам будет там слишком страшно.
1997

СВОБОДА ВОЛИ


Словно бы та машина, что собирает снег –
Ручищами красными, загребущими –
Вдоль тротуара, по которому идет человек,
И остановкой, с еще тремя, транспорт ждущими.

Так все мозги перелопатил кастрированный Абеляр!
Чувствую, догадал меня с вещами сущими
Разбираться, - с двуединством своим – пока не стар,
Как с двумя пацанами, в парадном сцущими.

Знаю, что покидая один свой известный сон,
Страшненький, - сам я под стать ощипанной курице.
Но достаю, - нет, не то, что ты думаешь, - Смит-Вессон.
И говорю: ребята, мотайте письками на своей улице.
1997

***

«Переступая порог, я сбросил сандалии,
чтобы не вносить в дом веселья
священного песка пустыни.»


Уже не болит мое гулкое сердце, когда вспоминаю
ту, которая, - знаю! - ой, злая… а все же, похоже, любила.
И не болит это грустное сердце, когда глотаю
прошлое - холодком ли Амура, теплотой Нила.
Но болит и болит мое бедное сердце, когда читаю
светлым полднем Кузмина Михаила.

Я покинул золотой свой Египет.
Предал.
В радостном Порт-Саиде
на большой поднялся корабль,
и как ни манила
внутрь Африки знойной
милая сердцу гречанка,
прочь, на север поплыл. И вернулся
к бело-черным снегам
своей родины грустной.
Где смешные люди еще умеют
ненавидеть за яркость счастья
и смеяться над огромностью горя.

И запрещают себе и друг другу
любить,
или говорить правду,
или пить вино,
или курить опий,
или что там еще...
Но одного уже никто не властен не дать мне:
веселиться и плакать,
когда белым полднем
один внимаю
Кузмину Михаилу.

1997

КРУГОВОРОТ ВОЙНЫ В НАРОДЕ.

Знакомым анархистам Вены и Берлина.


В местечко ворвались махновцы.
Устроили пьянство и блядство.
На хазу к одной популярной
раз восемь ломились за ночь.
А в общем-то хлопцы как хлопцы.
Набили отвязные братцы
телеги мурой самоварной, -
посудой, периной и проч.,
и - прочь.
Прошло, надо думать, лет тридцать.
(Пусть меньше, но больше, чем двадцать).
Равнина в обилие пастбищ
ждала уже новых скотин.
Родился (а дети, сестрица,
дурную привычку рождаться -
особенно вследствие блядьбищ -
имеют) товарищ один.
Один
на фронте командовал частью.
(Удачно - скажу - к его чести).

А позже, живя в общежитье,
спознался с судьбою своей.
Пленился. Женился. Но, к счастью,
развелся, хоть пожили вместе.
И символом ночи соитья
приплод свой оставил он ей.
Ей-ей
ведь были в запрете аборты.
И вырос вполне в демократа.
Как люди над ним не стебались
другие в округе. Скоты!
И вот он, - пусть малость потертый,
но бодрый, - и это, ребята,
как, чувствую, вы догадались,
я лично. А впрочем, и ты.
И ты.
Да что вы, ей Богу, девчонки!
Какая там к черту тачанка!
Обычная в балке телега.
А сверху - урод пулемет.

Но ходит в цветастой юбчонке
украдкой на поле мещанка,
и конского топа и бега,
и храпа, и прочего ждет.
И ждет.


1997

СНЕГИРЬ И ПРОЗА.

M. v. Marmarameer - собачьему Аполлону.


Как вас не хотел я, стихи!
Подруги-
друзья, - как молил: мол, в последний раз!
Но вечно чьи-то чужие руки,
нас кинув, в лес слов и бросают нас.
Еще ты надеешься: может хоть позже...
Как грек торговаться б готов. Но нет!
Сожмется ночь шагреневой кожей.
Против солнца поставит тебя рассвет.
Да и солнце с землей этой в ссоре, как с паствой
тот пастырь-гордец. Вон: ни трав, ни вер...
Лишь, чавкая, в кузов "педигрпал" свой
Максимилиан мой фон Мармарамеер
кидал, и бока - образцовый мрамор,
как, говорят, - при Перикле - грек.
А мне бы в путь. Но за мрачной рамой
окна - все той же волчарой век.
А пес родовит. Я скажу: "ваш ужин-с",
сам выпью, и с ним рядом - перекушу.
Но снами снова придет мой ужас,
лишь лампу, как прошлую жизнь, гашу.
Там год, словно ржавый гробокопатель
меж мерзлых, как мертвые люди, стран.
Там даже свихнувшийся друг-приятель
тебе тычет в рожу твой же Наган.

Там Черная речка. И черной водою,
тысячелетье сплавляясь, плывет
туда, где все веет осень весною,
белый, пока что не вставший, лед.

И прости одиночье мне мыслей глупых,
но вот о чем я еще: как так?
Там город. Там горы. И горы трупов.
Но почему-то не помню совсем собак.

Еще тому год, я бежал бы к подружке.
Я думал, что с жизнью расстаться б мог
за то, как метался по всей подушке,
из нее вырываясь, ее зверек,
и потом засыпал, зарывшись в подушки.
И всякий раз в честь того зверька
я приказал бы палить из пушки,
если б был, например, командир полка.
Но нет полка. Не пришел, знать, с фронта.
Подружка, что Кушка - в чужих, - теперь,-
везде этот пух, и до горизонта -
только вечной зимы черно-белый зверь.

Что ж, пойдем! И идем. И глазам не веря,
там, на выходе в утро, увидим: он !
Так, сбросив шкуру ночного зверя,
солнце карабкается на склон.
Веселись же и лай, что твой пудель-мудель.
Сам же видишь, что краше, - не жмурь глаза! -
всех Марморов-предков - друзей Глориа мунди
фон Штауфена даже - его краса.
Так по пирамиде, бывалоча, Эхнатоныч,
хоть, конечно, грани не так, чтоб круты,
ползешь, ползешь, и уже за полночь...
Ее перевалишь, а тут вдруг - ты!
А то раз от Подсдама вдоль Ванзее
на велосипедиках двух с одной
катились, помню, мадмуазелью,
ну в смысле - фрау, - в общем - с прошмандой
(служить бы ей в Штази, или цербером классным, -
достала!). Короче, смотрю: дела-а!
Там ты выходишь с самим фон Кляйстом!
Загляделся! (Тут на фиг-то и послала...)

Слушай, у них все тут жанрами. Я - так прозы
избрал некий род уже. Ежели не свалю,
или там что, как спадут морозы,
пропьянствуюсь вволю, и приступлю.
Наобещал уж и парням разным взрослым,
всяким своим сверестелкам, да вот...
И на жрачку дадут. Вон, в журнале толстом
редактор выспрашивает скоро год.
А что подруга? Ну да, кокотка.
Ну, блядь, положим. А кто теперь нет!
Зато же, как весело и в охотку
и петтинг делает и минет.
А друг? Ну, дурак, но не враг как будто.
Тут дел-то всех: поболтал, да и в гроб!
И уже руки готов целовать тому, кто
тебе сердце рвал, или целился в лоб.


Пусть их! Мне сказать нужно так о многом!
Дай пять золотых мне лучей руки.
Уже вижу: огромным бегущим догом
движется - сверху - спина реки.
И пес мой лапами дверь открывает,
под письменный стол, как вода под мост,
бросается, и словно бы лед, замирает.
Лишь черный - ручьем его вьется хвост.

Так к средиземному, азовскому, каспийскому блюдцу
вода находит путь себе, словно щелку – свет,
так из причудливых, громоздких поначалу конструкций,
словно мост ажурный, выстраивается сюжет.
Например, ее назову (да, решил!) Аглаей.
И пусть кляксы снов, или размытых лиц,
Или все окрест – то, что обло, озорно, стозевно и лаяй, -
мчится черными узорами по коже страниц.

1997

1998

МАРИАННА (фамилии которой не успел запомнить)

“В день исхода, в ночь инцеста На пылающей земле”
М. Р.


Словно тот медвежатник, у которого ноготь срезан
(чтоб почувствовать вовремя, когда в сейфе вдруг щелкнет
                                                                                   замочек) -
так и я буду думать: день беды моей в общем – полезен.
Но однако ж признаюсь: больно все это очень.

Как на привязи злобная сучек свора,
Дергаются и тявкают орудия на позиции,
рвут (ревут) горизонт, что тулуп грязно-синий. Скоро,
будто ватные эти клочки людьи души взовьются птицами.


Подмети меня, солнечный веник! Я всего тут осколочек
                                                                                           мира,
и в таком же – в ней, немочке с Шпрее (мы друг друга ведь
                                                                                            здесь
по глазам
узнаем) : «знаешь, в старом веселом Тбилиси – когда-то
квартира, -
до того, когда в год обезьяны влетела в нее «Алазань»…

Там жила одна девушка…» Но вновь памятью сердце залаяло.
Замолчу. И забыл на каком, но понятном одном языке
(она вертит бокал) – и негромко: «Weist du, im Saraejvo…»*
и я слышу: трещит огонек «ultra lights» или что там –
                                                                                              в руке.




----
* Ты знаешь, в Сараево…(нем.)


Мы не знали! (не крали), не брали отмычек. Ключами
так привычно играет рука перед дверью твоею. Входя
в здешний дом (что за город?), уже когда и сентябрь за
                                                                                         плечами,
- о не плачь! То не слезы, а просто, - ну как там…
                                                                                  – как прежде
мы здесь – …nur Geschwister* дождя.



----
* только братья и сестры (нем.)


1998

СТАРО-НОВО-МОСКОВСКОЕ.

Подражание Всеволоду Некрасову


Папа! Ого! : О. Г.И. !
Ага, ОГиПэУ…
(вот и Папа Пу.)

1998

НА ПРЕЗЕНТАЦИИ


На презентации золота слов
шлепками овации падали.
Не странно ли: столькие из орлов
питаются падалью.

1998

ДОРОЖНАЯ ПЕСЕНКА


Когда вот она – та черта,
за которой, знать, ни черта.
Или чудных садов газон.
(но скорей всего – как раз он)

Вспоминаются голоса.
Поднимаются волоса.

И тростник-головастик всяк
обращается в дрожь, и ниц
льнет к болоту времени, как
знаки падающих страниц.

Это ветер в деревьях вдруг
тут запутался. Слышу гул.
Слушай, ветер, ты шел на юг,
да вот к северу повернул.

И листаешь теперь блокнот,
мной раскрытый, - наоборот.

Словно ластик, стирай слова.
Под тобою растет трава.
Впереди города, леса.
И гудят внутри голоса.





Перепутавшиеся, те
что зовут и меня к черте,
за которой уже, видать,
ни хрена не переписать...

Не зарекшийся от сумы,
избежавши в тот год тюрьмы,
в меру сил посмущав умы,
вышел сам - да на край зимы.
Там, запутавшись меж ветвей,
про весну прохрипел борей.
И в преддверье ее затей,
все ж вперед зашагал. Бодрей.


1998

НОВОРУССКОЕ (мрачненькое).


Где живые – все сплошь как мертвые,
и лишь мертвыми оживают,
эта рваная подворотня мне, -
ночь сквозная и ножевая
все же ближе, чем светофоровый,
пулестойкий – вдоль по Тверской –
нудный путь, товарищ, который вы
себе выговорили.
Рукой
впрямь махнуть, и уже за речкою, -
ну, квартал еще, может быть, -
вон общага наша.
И нечего
городить тут слишком, мудрить.

1998

КАЩЕНКО.


Тс-с-с, критик! И не вякай даже.
Есть, есть мистическая связь
меж тем, что я болтал, смеясь,
и ветерком на летнем пляже.

Есть (каюсь!) крови этих жил
сплошь без костей, когда поганым
мел языком, - и ураганом,
что твой уют разворошил.

Смеешься! Вижу, что дурдом
мне распахнул свои ворота.
Но брат, зачем ты шепчешь что-то,
Из слов моих листая том?

1998

В АМЕРИКУ!


Снова в путь пора! Только вот денег – жаль –
Нету. (А это ж сегодня главное).
Все остальное – пустое, как дирижабль –
тупиковая ветвь в истории воздухоплавания.

Цепеллинами чувства мои, словно груши, повисли,
и так же, тучнея, качаются в небе черном.
Все чаще ко мне теперь приходят о смерти мысли.
Словно упорный борей, гоню и гоню их в сторону.

Тогда улетают куда-то на юг, туда,
где их разбирают какие-то очередные болванцы,
и потом терроризируют мирные веси и города.
Засранцы!

Все это придумал однажды немецкий граф,
нагрузившись своим мозельвейном или какою другою брагой.
И я теперь вправе сказать: граф, ты не прав!
И подняться на борт
воздушного средства
с ракетной тягой.

1998

ГРОТОН, КОННЕКТИКУТ.


Звездками острыми четко сколочена
(право, нет спору, – сработано здорово!),
грузным каркасом чуть тронув нас, ночь, - она
вдаль проплывала над омутом города.

Ночью мечтой своей правишь, лавируешь -
Вновь между мыслями злыми, громоздкими,
Словно на яхте воздушной в заливе – меж
Смертью кишащими авианосцами.

Ночь все качалась волною причальною.
Сон разгоняя, вдруг звонкая выплыла
Песенка чья-то.
Должно быть случайная
Звездка из ночи в залив сюда выпала.

1998

ПОРТОВАЯ ПЕСНЯ


К стойке в таверне присел я…Ох, кажется, сел
Плотно на мель, прохудился и течь дал. А все же,
К порту приблизясь, что тот твой корабль - протрезвел.
Ой! Ну, опять – часовыми – такие противные рожи!

Вот, мой билет! Ну, валяй: помусоль, покрути.
………………………………………………..
С этой планетой, браток, мне еще по пути.
………………………………………………..

Утро на мостике. Подняты якорь и флаг.
Море под солнцем, как небо, бурлит голубое.
Эй, по местам, нумера контролеров-салаг!
Врать и раздумывать будете после отбоя!

1998

1999

БЛИЖНЕЕ ПОДМОСКОВЬЕ

Алексею Шведову


Вздрогнешь, будто окликнули: словно -
В толпе лицо мертвеца мелькнуло, -
Осень желтые пальцы клена
Уже сюда, в август твой протянула.

Бестолковое время! Будто б – в воду концы или вилы.
Дружбой клялось, скреблось под твоим забором,
Трепливое, громкие горы наговорило.
А обернулось-то обыкновенным вором.

Идет себе, как проходятся, листвой своей шурша, что рублями, -
В пожилых таких рощах, среди этих тощих… толстых…
Не б. ! – Ты не брал. Не грабил, не греб, не загребал граблями –
Ни земли, ни воды здесь. Ну, разве что – свет да воздух...

1999

***

Лильке Поленовой – из Москвы ли, Нью-Йорка - в Бостон (E-mail). на мотив rap


1

Все. Теперь – что хотите.
Мы уже в интернете.
Только, ой! не грузите!
Мысли вылезли? – шлите.
Лучше, нет, не пишите.
Будут деньги – звоните.
И не будут – звоните.
Ждите. Кто-то ответит.

О, свобода ухода!
А охота обратно –
как домой – раз в два года –
из усердия к датам:
перекинуться с братом,
целовать троекратно.

Файл. Запомнил. Сотрите.
Научились? Входите.

Набирать аккуратно!


2

Фин-де-сьекль... ренессанс...
и другие словечки.
Ну, а нам – себя нас
вот бы вызвать!
- У речки?
лет в пятнадцать?
а класс –
“Б” 9-ый?*
............................................
До встречки!

Там – то в мяч... а то в мачо...
На удачу! В пути
будь быстрее! На сдачу –
всем по сто!... Не трынди.
Не смотри! Да, я плачу.
Не сейчас! Отойди.

Сохрани все, друг милый!
враг, и даже все, кто,
скажем, слазил мне в рыло
(видно, было – за что).

Так укроет наш Высший –
мой Агдам и Эдем,

твоих – лучших ли... лишних...
(значит – надо зачем).

3

Пусть, как малые дети.
Но в большом интернете.
И кто был, и кто не был,
кого любим и ценим.
И в окне моем небо
голубеет дисплеем

4

Сейчас проверим.

*Восьмой – ( уточнение адресата.)


1999

***

Аn Jens Herlth in Koeln


В кириллицу, латиницу играется
внутри себя мой на столе нот-бук.
Признаться, мне порой резвиться нравится,
с ним изменяя вечности, мой друг.

Но вот глаза отвел я от компьютера,
взглянул в окно, а там зависло утро,
дисплеем синим заслонило взор.
В нем, как соринка, словно бы курсор,

скакал по небу “ТУ”. Туда, знать, поспешал,
где нынче сумерки, там к прежним корешам
приходит в города и накрывает старых –
время вечернее воров и мемуаров,

неразборчивы голоса там, гомон работ,
неба закатного над маем окалина.
И настойчиво так потом - ночь напролет
На милой земной окраине

среди какой-то очередной весны
с чьими-то чужими адресами квартирными
сверлили мозг мне трудные сны,
словно бы все прошлое мое демонтировали.

На цветных стадионах я пил гул утр.
Там вратарь, наблатыкавшись брать крученные,
Льнет к воде в перерывчик...
А мир был кругл –
(Среди прочих, - что те же мячи, знать, но – черные...).

Так когда все замрет, смолкнет всяк прораб, -
скопом тех ли ребят, или здешних мачо, -
...мы равно любили зайти в местный паб –
сполостнуть результат очень важного матча…


1999

***


Дружбы… любови… прошлое…
В земле моей юности вымерзали,
Словно в чей-то след от подошвы
На тропинке в ноябрьском месиве
Тихо вода набралась.

Морозец. Утро.
Один выходишь.
Никого.

Легко так и звонко…

1999

***


За поворотом под косогором
Осколок солнца. Нагрелись рельсы.
Тихо-тихо приложив ухо,
шевеление мира – снова – слышишь вдали?
Первая птица пока еще робко
Чье-то имя выронила скороговоркой.
На своем электрическом непонятном
Языке перекликнулись провода.

1999

В РЕСТОРАНЕ


1

Торгаши-воришки!
Как дела-делишки?
Не съели? Не сели?
Еще нет пока?
Ну, привет, пока…

2

Напротив присели парни
При разговоре с которыми
Даже и первая заповедь
Не кажется непререкаемой

1999

В ПУТИ (ФЕОКРИТ)


1

Лишенные ушей моллюски,
легко глотаемые внутрь, и
девчушка рядом в светлой блузке,
чьи на просвет краснеют грудки.
Вдова Клико - не политура!
О, правда мира! - ты лишь в этом.
Вот вам и вся литература.
Как все же мило быть поэтом.

Так в юности я знал об этом.
А нынче что ж! Совсем мудак,
знать, стал, раз мелочным предметом
вновь озадачен. Точно так

субъект рожающего пола,
в мученьях превращаясь в мать,
дает себе порою слово
впредь дядек не пускать в кровать.
Так зарекалась не клевать
говна одна в лесу ворона,
но оставляя крону клена,
слетала к куче вдругорядь.
Так собирался я стишат
в башке ни в жисть не содержать.
Но, бесполезны, вновь кишат,
как в древней книге - «ер», да «ять».


2

Новой войною ООН чревата.
Плевать! Ты в круизе по странам НАТО.
И в турке и в греке провидишь брата.
Одних, знаешь, куча в родне Митхата.
Других же у Ксенечки, что когда-то
была в подружках (О, это свято!)
Ну а душа, так она ж пархата:
взлетит, - и что ей до газавата!
И в дури чужой - нет, не виновата.
Достал ее клип о судьбе солдата.
Ой, - во избежанье густого мата, -
в эфире смените волну, ребята!

3

Хоть взгляды прятал, хоть лелеял мысль я, -
знал чащ кощеевых, всю эту жуть: “жи”, “ши”.
Так стало быть с тобою расплатился,
великий и могучий, о, ужаснейший!

По мостовитым плитам, ленинградовым
ворвется, знаю, как снаряд в собор,
в тьму книжников – торговцев краденным –
что в хазу твой ОМОН (который СОБР).



Тогда в волну, в моря от нечестивого
прочь толковища! серфинг-лыжи смажь.
Пусть будущее чистоводной ксивою
еще Гудзон листнет мне, да Ла-манш.

Зови предателем. Насрать! На свете я
гребной небесполезно вспомнил труд.
Авианосцами тысячелетия
непотопляемыми вдаль уйдут.

И ощущенье, будто все ж вскарабкался
ты разводимого моста на створ,
завис в ту ночь, кода вставала раком вся
мостов система, на подобье гор

(там где землетрясенье, и морщинится
о прошлом негодующе земля).
Так провожающий вдруг на борт кинется
отчаливающего корабля.


1999

***

Дорогому Ефремову Юре


И любят, и губят. И видят:
Огонь!
И легкие губы… и пальцев ладонь…
И профиль былого.
И в золоте злак.
И осень.
И вовсе не знаемый знак.

И любят. И губят.
И ввысь!
А потом?
Один или вместе?
И есть ли там дом?
Орбит закавыки… Безлюдье планет…
И в миги и в блики сбегающий свет.

И любят.
И губят.
И что же?
Дотла?

И в Вильнюсе дождь.
Вся размокла зола.

1999

***


Знать, видя сон о юных папе-маме,
вертясь с Землей, скрипит дом по ночам,
как на Печоре дальней или Каме
- - - - рассохшийся причал.

Здесь, посреди забыл уже чьих родин,
на левом ли, на правом берегу
я становлюсь немножечко свободен
и - - петь почти - - могу.

Река течет, и дом дощатый с нею –
плывет себе в края гремучих встреч –
Бог знает с кем. Ах, будемте скромнее:
не песнь пока - - - - но речь

вести хочу с любым земным прохожим,
и с каждым гостем ладить фразы в стык –
лепить, играть будто в снежки. Похоже –
еще не речь - - - - язык

искать и брать – то нежный, то суровый,
приличный случаю. На склоне лет,
словно бы мать с отцом, найти хоть слово,
что здесь забыл - - - - поэт.

1999

2000

TRAIN “7”, QUEENSBORO PLAZA, LONG ISLAND CITY, NY, USA,06/05/00, 4-23pm.


В вагоне один вдруг большую осу,
Влетевшую, сбил!
Растоптал!
Видать, не буддист, отнюдь.

2000

ОКНО КУПЕ


Как портянки, намотав бересту,
топчутся березы в ожиданье,
треплются, кучкуясь не по росту:
вновь война-ль какая? или в баню?

Крикнуть им? Да только хрен ли толку!
Все пожрется вечности жерлом.
Жить! - без сожалений о живом,
с полки брать... и залезать на полку...

И у многих на пути не ста.
Памятью состав - несется мимо.
Вот он - тлеет порт, как береста.
Вот и в книжке сноска*
*( допустимо)

2000

АКРОСТИХ ЗАЧЕМ? *


1

…А потому еще в той высоте,
где словно лейтенантики толпой,
из боя выйдя, никнут головой,
чтоб звездки форм нам различать, а те,
кто вообще – как пуговичек рой
в шинельной невозможной тесноте
на миг мелькнет в кометовом хвосте,
и сразу над сырою мостовой

уже не вспомнишь: был фонарь? Окно?
вечнопустое переулка дно,
немое, как в последнем крике – рот,
но вот: зовет, зовет же!
                                                    – Потому,
дневное детство, в светлую тюрьму
к тебе, знать, не докончу перелет.

2

К тебе, знать, не докончу перелет
однажды. Что ж! Но выигрыш мой, дар,
вернись, в круг обернись, как – там - радар,
(вот так маркер рукою достает
“номер такой-то” и в рядок кладет).
Пыль-ветер, что толкал (как в яму) шар,
и выбеленный снегом мне пожар
шумом своим напоминал, зовет –

наоборот пусть: – словно горн побед,
или – прямей: – сиреной горь и бед,
но с кортов тех, где – лбом об борт, о лед,
где вместо, чтобы мыслью воспарить,
как слышим сплошь - (мол, с каждым может быть), -
Р. М. , что слишком многих мысль гнетет.

3

Р. М. , что слишком многих мысль гнетет
известно много и наверняка.
Тут спору нет. Вот в том моя рука.
Порой, проведав все, наоборот
нежданно сам я поступлю. И вот -
остановлю нашествие стиха -
(так сдерживали пращуры войска
врага из сил последних - в тот ли год,

иной… под Саламином… или Лобней…) -
упрусь в забвенье - рогом, костью лобной,
чтобы словечко, рухнув в темноте,
вдруг точной вестью мозг не разнесло б мне
- об образе подружки ли, дружка,
о том, как полагал я в простоте…





4

О том, как полагал я в простоте
бежать (пусть вспять) от знаний и пророчеств
(так в разговоре избегаем отчеств,
продлить желая юность. Так в воде
и в полночь мы страшимся одиночеств
и звезд, и то же самое – в беде;
но лишь звезда нам улыбнется, тотчас
страх позабыв, спешим лететь к звезде), -
сказать?
                    Мешает шум…
                                                 Эй, там, сверчок,
на свой шесток скачи, тебе б – пониже,
там – печь твоя, и быстрый блох почет.
Уймись же! Рифм подвох и сам я вижу…
Уж знаем, знаем: – ты не дурачок!…
С предлога начинать в сонете счет…

5

С предлога начинать в сонете счет -
(прости отвлекся… Вновь тебе вещаю):
для нас, Мур-мур, что выпить чашку чаю,
но в том вопрос, кто тот сонет прочтет.
Добро б еще обычный обормот.
Несведущий. Но чаще замечаю:
кругом все сплошь начитанный народ.
Вот некто руку жмет: “земляк, я чаю!”


Но тут, в земле, топор войны зарыт.
Да, друг и брат земной… Но в высоте
узрит он летуна, и вновь как будто
(а впрямь ведь так) она собой грозит
его землеустройству, и вот тут-то
т., скажем, Тутин, хвать за свой “ТТ”.

6

Т., скажем, Тутин хвать за свой “ТТ”
(иначе бы он был совсем не тут)…
А впрочем мутит что-то в животе, -
чака-ль свербит? Вот так на пять минут
зависнешь над иным, и в блевоте-е…
потопнут звуки. И стиху – капут!
Оставим тему эту блатате:
пускай, братки, притырив, перетрут…

Об чем и речь: начнешь насупротив,
лишь тронешь нить, - так в пень летит мотив
(вот здесь сверчку бы чикать о кроте).
Привет же тем, кто вставит изнутри
копале самому – все буквы три,
и вообще пошлет на буквы те!




7

И вообще… Пошлет на буквы те –
(какие? – эти!) нас в поход учитель,
за тем, - он - друг небес, земли мучитель, -
чтоб мы обвыкли плавать в пустоте.
Такая вдруг накатит на суде.
Суд над тобой. И голос: мол, начните
(взгляд в протокол) с того вот места, где…
Какое на х… место! Ведь значки те,

что сыплются, как в осень – листья с ветки,
в андреевскую крестность – в дырку орд,
где топот толп, где ротный рот свой рвет, -
они лишь неизвестности отметки
(включился на латиницу wind-word):
“х” - из которых первою слывет.

8

“Х”, из которых первою слывет, -
“икс” – всех первей! пока не встала “зетом”.
Так сплошь у мужиков. Исправим ход
не звезд, так… В общем, - мой сонет об этом:

- Любишь? - Люблю! - Без света ли? Со светом?
………………………………..наоборот…
………………………………………рот…
…………………………………валетом…


…На чем я кончил? Ах! Да, пол-венка
тебе, любовь, я сплел одной, поверь!
Но чтоб блюла! Не то как с пол-пинка
умчусь в ничто за тысячи границ!

Все, все, шучу! Есть счастье? Так теперь -
зачем слова?!
                       Ты скажешь: шум страниц…

9

Зачем слова? – ты скажешь. Шум страниц,
в нем сразу: океан… Бродвей… School-bus
щебечущих развозит учениц
(не б.! Я, слава Богу, сам боясь
законов здешних, к ним ни-ни-ни – цыц! –
еще лет десять! Позже – в самый раз)…
Весна… Бокал… И солнце на лету
Лучами пальцев щелкает по льду.

Нью-Йорк весной. Карандашами точат
небо, торча в него многоэтажки.
Так на вопрос учителя: “кто хочет
быть взрослым?” – руки тянут первоклашки.
И ловят звонкий взгляд витринки лиц.
А чем бы хуже перелеты птиц?


10

А чем бы хуже перелеты птиц?
Они – как в небе легкие улыбки
училки той, смотрящей вниз, на зыбкий
мир зябкий, на смешной клубок границ,
зануд, распутывающих нитки
судьбин, блин! – что суют свои обидки
в анналы нам (лучше б себе - в анал),
и как под люминалом спят…
                                                        Я спал?
Ого! Кто ж, длинные, в туннель сложил
сабвеев разноцветки, как в пенал?
Все без меня… Запнусь, забыв урок…
Мне там, во сне – отвечу – все же был
милей разлет над спицами дорог,
чем некий пулей вырвавшийся слог.

11

Чем некий, пулей вырвавшийся, слог
нас достает? Он вдруг как – “ре” трубы
бьет в ресторане русском в потолок.
И лох спросонья ловит зов борьбы -
и на дыбы! Но не взводил курок,
я в пузырьков налившиеся лбы
не целил там. Хоть – честно? – часто мог.
Честней? Ох, чаще – надо было бы…

Не верь дворовой воркотне урлы,
и тем орлам (не каркают орлы),
кто в тесноте - что взвод птенцов в яйце.
Мы не из стайки той, как знаешь ты, -
пусть и мелькают хищника черты,
ем если куриц, - на моем лице.

12

Ем если куриц, на моем лице -
да, удовлетворение. Но - duck
еще бы лучше, особливо, так
как в той chinese готовят - у Ли-Тце.
Пусть это не из лучших панацей
от мнений всяческих, а все же – знак
(о где ты мой – свободных душ лицей!),
что приобщаюсь к privacy. Итак,

пусть не трындят, как там - сказал Маршак,
что я тиран и сумасброд, - чудак
(на букву “м”), если любезен duck
(и лучше бы затушенный в винце).
- Закажем раков? Все ж в начале рак, –
М.Р. того подобье, как в конце…





13

М. Р. , того подобье, как в конце -
лишь наша жизнь, - скажу, - была в начале.
Здесь (не секрет) – сонеты означали
число учебных лет в своем венце.
Сопли разлук… бед слезы... На лице -
известным постареньем те печали -
моем, видать, видны… (Твоем? - едва ли!).
Но сколько ж было счастий!
                                                         Об Отце
дерзну ли молвить что? Бывает строг.
Но ведь не выбираем! Я о Сыне
хотел бы… Но – всему свой слог и срок.
(Политкорректность нам вменит “богиню” -
бог с ними…) С нами – жизнь! Над ней лишь Бог.
Вопроса знак – последнейшей из строк.

14

? – последнейшей из строк
похож на старичка. Уже оплакан
им звездный рой смертей и дней. Лишь вакуум
окрест… И тут – пир солнца. Нудный рок,
твой кончен срок! Проваливай же в бок!
Рискну опять. Мне есть, что бросить на кон.
И в пору бы с каким угодно знаком -
не вниз, так к первой строчке кувырок.

Так облаков любовники над адом
и раем – рядом, - то целуя взглядом
глаза морей, фиордиков ресницы,
то солнцу местному подставив лица, -
кружат - сами собой - здесь и везде.
А потому еще в той высоте.

                *(магистрал к венку см. г. 1990)


2000

2001

КРИК РЕЗКИЙ


погонщика, проснувшегося до рассвета.
Ветра взвизг жжет,
будто:
Секунды щелк– будильник бича.
С неохотцей так... (пусть!) но послушно, привычно - тенями
Поднимаются облаков верблюды, лошади. И собаки
Заливаются лаем желтого – в промельках – солнца.
С востока.
(хватит, шершавые, хватит ныть о луне!)

Мир распахнут,
Будто книга веков Поднебесной
И сливается в точку –
Сюда:
Здесь, –
Словно в слове звучном и точном, – Небеса –
Сразу все.

Бег барханов в поющих песках
Принимать, понимать, будто вязь Корана?

Долго (гулко) кудахтать дымками быта
В прокопченных трубах стойбищ мощеных?

Камикадзе тайфуна
В брызги разбиться о камни садов, спрятанные в листве?

Свет последней звезды высыхает,
и становится каплей росы на рассвете...

...и семнадцатилетний

вскакивает в седло Субутай.


2001

***


Города просыпались. Как глаза, распахивали дворы
солнцу. Сны кошмариками случайными, что ночные воры,
в дымке прошлого таяли. Словно лайнер в морские дали,
в новый день невиданный города тогда уплывали.

Новый день - будто утро на яхте. Ах так бы всю жизнь и
                                                                                                   жить.
Города, как подростки во двориках, - хочется с ними
                                                                                             дружить!
А уставши, уткнуться в шершавую теплую полночь,
Словно в детстве - в родную зверушку из плюша ту, - помнишь?


2001

***


Отцепившись от букв, наконец обернусь:
Шторки дождя раздвинув,
заглянуло в окно солнце.
И по правде-то, конечно, мной немного забылся
Один небольшой такой -
милый мир
весь – там,
За утренним стеклом небесной воды.

2001

***


Я киплю, будто суп, а меня
Все никак не снимают с огня.

А к тому ж, словно крышкой – на голову –
Это небо из серого олова.

И в какой-то момент я, Марусь,
Ты пойми, непременно взорвусь.

Все не то, что бы сгинет дотла.
Но лишишься в хозяйстве котла.

2001

2002

***


А один раз такой был опыт:
Я спал на весенней траве, -
Мне в ухо залез муравей
И очень там ножками топал.

И хотя он измучил, - поверьте! –
Мозг мой грохотом суетным, я –
Вот – решил все-таки обессмертить
Своим словом – того муравья.

2002

В АВТОМОБИЛЕ. (ЗАПАДНОЕ ПОБЕРЕЖЬЕ).

Андрею и Лизе


Я все хочу сказать тебе, дорогая,
давай-ка рассудим (и, значит, заявим) честно:
наша жизнь так мила нам, что никакая другая...
А стало быть, в мире когдатошнем – попросту было тесно.

Не было места.... Признаем же: слава Богу,
что, как батька в мохнатой шапке – закат из-за моря спицей
тянет, вяжет дороги. «Движение – все! Цель – сама по себе –
немного,
просто, скажем – ничто», - (и не кажется, и не снится).

Пляшет спица спидометра. Скоро проскочим город.
Дальние гор отроги, бары окраин здешних -
все занавесит черным знаменем ночь, - накроет,
как корешей ушедших, тех грешных - из жизней прежних.

Ты молчишь. ( - Не грустишь?)... Я давлю на акселератор.
А лишь позовут на общую, - чтоб со зведками чокаться, -
пьянку,
(путь мне важно укажет патрульный, - как кличут у них тут: -
«Патер»?),
тогда ты хватай – в две руки – как рассветное солнце, баранку.



2002

2003

***


Нью-йоркскому жителю – другу –
Владимиру Друку.

А возьму сочиню-ка опус
(свистнув сам себе в удивлении),
как взлезаю в большой автобус –
на шоферское на сидение.

Скучно слыть тут пиитом гордым.
Стану (ежели дальше жить)
я по Новому Йорку-городу
новых йорковцев развозить
(попросивши их не бузить,
не сорить,
алкоголь не пить,
и друг другу не лазать в морду).

В зеркала взгляну – на хрен компас! –
в них мне делается заметным,
как вращаешься ты, мой глобус,
с населением разноцветным.

2003

ЖУРНАЛИСТИКА

... будто Сельвинский. (Здесь и сейчас)


1

…Весьма сердит народ Америки:
пока стремилось NASA ввысь,
пустыней вскормленные зверики
в его ангарах завелись,
в аэропорты пробрались
и – вне истории – в истерике –
повсюду гадить принялись.

2

…Лейтенант в вертолете. Вот он его
разворачивает – хвостом на Тибет:
словно из-за оклада иконного –
в дверной прогал ударяет свет.
Кораблей кильватеры – словно пальцы руки,
Там, на коже, – внизу, – океана –
Будто точки веснушек – редкие островки.
Флот идет к берегам Омана.

3

Что до сути событий, - черно-белые полосы
газет на ветру уже сам ты лови!
Лишь занятны различья в работе (1) голоса
радиодиктора и (2) изоряда TV.


2003

***


Облаков шевелятся глыбы;
солнцем Божий лучится лик.
Ты сюда — лишь летучей рыбой!
Из глубин черноты! На миг!
«...А как вырастешь — станешь птицей...
Потерпи чуток, погоди, —
песня радужная случится
из пернатой твоей груди!..»
— обещает так дядька Дарвин...
Но не в этот год и не в тот!
В тучу хренову миллиардин
лет всё это произойдёт.

2003

ТРАКТОР-ТРЕЙЛЕР.


Какую же для автомобиля своего
Песенку бы мне сочинить?
До дома отсюда только миля всего
Дальше – можно даже хоть пить.
Или резвиться со своей кисочкою
Или, скажем, если не лень,
Разрисовывать словами, как кисточкою,
Все – просмотренное - за день,
Там, где видели мои – словно у мухи – глаза
и что передо мною, и то, что за.
(Очень важная вещь – зеркала! :
вдруг дурак – в бок – какой-нибудь из-за угла?!)
Тут, в кабине такой железной
Полюбил я плыть – даже трезвый:
То же - чуть одиночество милое,
что испытывал, помню, порой,
В те мгновенья, когда любимая
Увлеклась бы вдруг - очень - с другой:
Тельца выгнутся, будто радуга,
Губы внутрь будут небо звать...
Ты же им (двоим) - уже не надобен.
Тем и радостней – созерцать.

2003

ПОЖИЛОЙ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИК


В памяти его, словно на станции узловой,
Столпились эпохи, налезают, будто составы — один на другой.
И стрелочнику непутёвому, мерещится ему вдруг по пьяни:
Нет больше ни рельсов, ни шпал. И самой земли нет. Плывёт себе в океане.
Кругом не вагоны — волны. И понять он не может, как так, —
Или впрямь не железнодорожный работник он был здесь всю жизнь, а моряк.
И в том отделе кадров, где на углу стола
Рассыхаются колбасной нарезкой слежавшиеся “дела”,
В стакан из-под ручек-скрепочек плеснувши какой есть бражки,
Рассматривает с удивлением кокарду своей фуражки.

2003

2004

АМЕРИКА


Если же говорить о погоде,
То – апрельский – легко поутру
День вошел в этот город, как входит
После выстрела – Кольт в кобуру.

Ах, о чем я? Наверно, вот тут она -
Плата за телечас выходных:
вся вчерашняя память запутана
Юлом Бриннером кадров цветных.

2004

НЬЮ-ЙОРК, НЬЮ-ЙОРК.


Словно вырезанные из ватмана синего,
Небоскребов плывут декорации.
Вертолета – пилот – многосильного
Вниз передает по рации,

Что Катскильские горы красивей,
Что уставший уже от статики,
Разошелся Гудзон с Ист-ривер
(но сольются в объятьях Атлантики).

Что затор на Седьмой, полисмен постовой
Там при бляхе и при фуражке.
Что весна. Что – вон – катимся мы с тобой
В клюквоцветной малолитражке.

2004

ПОЛДЕНЬ. ОКТЯБРЬ.

Елене Хомутовой


Ушёл чей-то вечер печальный.
А нынче погода легка.
Тут тихо так, будто в читальне
Затерянного городка.

Руками то клёнов, то буков
Подросший ко времени лес
Оставил нам оттиски букв
В распахнутой книге небес.

Где гибкою листьев латунью
Играет неслышимый свет,
И осень застыла латынью
На эту вот тысячу лет.

2004

***

Читая Афанасия Фета (в зимнем парке Квинса в 2004-ом году).



Интересно так:
Хрустит и прыгает
Снежная крупа
На распахнутых книжных страницах, -
Белое – на белом –
(Мерзнут руки)
– оттого-то буквы – еще чернее.

2004

***


Оранжевой долькою апельсиновой
Месяц над Флоридой — как на блюдце.
Так мир растянулся мой — маской резиновой,
Сквозь слёзы пытающейся улыбнуться.

Тому, кто весь ужас тут сложит в эпос,
В ракурсе новом и я видней
Стал, может статься. Дивится: экось! —
Этот завис в паутинке дней!

Так старый еврей в Амстердаме в лупу
Смотрит на сколок: стекло ли? Алмаз?
Кнопку нажав, двину в полночь. Глупый
Телевизор захлопнет совиный глаз.

2004

2005

ПЕРЕМИРИЕ

Людмиле Александровне Полянской


Один француз (ещё лет сто тому
Находим мы порою в том народе
Мужчин достойных), нацепив суму
Полётную и форму по погоде,
Спешит туда, где, как какой-то птах —
(едва ли даже и того не меньше) —
Аэроплан — запрятанный в кустах,
На хлипкий хвост, как по нужде, присевший.
Вот, что-то крутанув — (так патефон
Когда-то заводили) — вверх он тщится
Скорее взмыть: там, в небе некий — фон…,
Герр лейтенант — зависший, словно птица,
Вернее, будто запертый в шкафу, —
Птенец в крестовых перьях весь и звёздах,
Чью этажерку, как стихов строфу,
Неясно как удерживает воздух.
…Смотря на их геройские дела,
Закатывается по-детски смехом
Мой друг, майор Четвёртого крыла
Американских ВВС — Джон Грэхэм.
Уж он, сажавший Би-один Би (“Стелс”),
Освоил выси! Но, на Джона глядя,
И я давлюсь от смеха: вот балбес!
(хоть он вообще-то симпатичный дядя).
Но вы, вы все, воители высот!

Трудяги бензобачьего движенья!
Что знаете про истинный полёт —
Сквозь век! — В веках! — полёт воображенья?!
Про мой полёт!

Тут со стены герой,
Кто в свой портрет, словно решёткой заперт,
Мне улыбается. Нет! — надо мной
Вовсю хохочет тот — Рихтхофен, Манфред:
Что можешь ведать ты, грызя свой сыр,
Как мышь, попав в капкан “Аэрофлота”,
Ты — шестимиллиардный пассажир
Земли, — о Небе первого полёта?!
…Я к летуну в Вест-Пойнте ли, в Перми
Приду, смущенье пряча в тон весёлый:
Брат, лёгкие слова мои прими!
А мне — дай адресок авиашколы.


2005

***


“Мир не может на всех разделен быть поровну.
Как нельзя и на стенке расплющить шар.
Я хотел заглянуть — за другую сторону.
И, похоже, сподоблен — (пока не стар!)

Знай, дорога, — не модное тут поветрие —
По священным равнинам коров… лесов…
География — вся! — лишь тень геометрии:
Линий; чисел; объёма, — в нём: звуков, слов.

Все излуки рек; бук; бык; вон — настурция,
И звезда — паук в капле янтаря,
И следы, и снег — разве только — функция
Поворота с июля до января.”

…И один молодой — станом тоньше прутика —
Кто (как мы б сказали) в стажёры взят
Из общины попутной:
                                          “А люди, люди-то как?..”
Но учитель не слышал. Шёл на закат.

2005

***


Мне бомж приснился во сне.
Он был в пенсне.
С ним никак не мог разобраться я.
Эка, русская иммиграция!

Стоп! Вначале по мелкой примем!
В аккурат разливает он, -
Не грузи только Третьим Римом.
Мне и первый давно смешон.

Черной ночью белел рубашкой
В мае школьном и я, как вы.
Расползающейся промокашкой
Блекнет маревый мир Москвы.

Дни и ночи. Тире да точки…
Разнозвездная чепуха!
Годы катятся, как вагончики –
Вдаль – по кругу ВДНХ.

А потом вдруг – поломка.
Вылезает на лед мостовой,
Сквернословя, вожатая Томка
С черною кочергой.

Фотокамера целится,
И капканом распахнута книжка.
Моя шкурка, знать, ценится –
В тех краях, где дрочил мальчишкой!

Все бы резвых словечек им, толстым:
Что там не было? Было?
А по мне – так и пес бы с ним,
Что на ледышках бумаги остыло.

От ужаса вечности лютой,
От глаза луны черно-белой
Укройте, мохнатые буквы,
Стиха теплокровное тело!


2005

В ПРЕДОЩУЩЕНИИ СЕВЕРНЫХ ОБЛАСТЕЙ


Океан вечности клыками волн своих,
видать, оголодав, вгрызается в твой берег
— тех, этих ли америк —
где тишь пока, где тихонько стоишь
(какая разница — левиафан ли, мышь,
или другой какой, пусть теплокровный, зверик),
например, тут, со стороны, где Беринг
сушу увидел, тем — и предписав мне стих.
Как будто молочные зубы во рту,
Словечки всех смыслов уже расшатались.
Вновь детство? Нет! Точно, в прилив я иду
По сходням причальным.— О, как показалось!
Порою — рукою за воздух; порой —
Довольно смешной и внутри и снаружи —
Как в книжке — на пьяной кобыле герой
Весь тоже нетрезвый, в железках к тому же.
Да ну её, старую сказку-раскраску!
Пора на урок! И глядишь, может быть,
Вот вырасту, — правда, — махну на Аляску, —
я с Джеком там Лондоном стану дружить...
Стихи? — они тянут куда-то назад
(А было ж ведь времечко — ввысь возносили!)
Отсюда вернуться в земную ль россию?
Не раньше, чем только уйти за границу,
Известную, как Переменная дат.
Пора, брат, пора, брат, порабратбратбрат..
Так переверни же и эту страницу!

2005

КИНО СНИМАЕМ


Почти уже сорвался он, поскольку все выше
Хотел забраться, туда, где птицы.
Но как в триллере, скинутый с небоскреба крыши,
За что-то рукою еще успел зацепиться.

И потом, разбирая, словно поутру – почту,
Или как дело частное – но на общем собрании,
Узнаём с удивлением имя. Тут – вот что:
Ситуация, в общем-то, можно сказать, на грани, и,

Все такое… Но, с другой-то стороны (как обратный адрес) -
Люди бы монетами – не кидали так в небо лбы,
Клонясь тем, что сзади - к земле (дался ж мне тот - «реверс-
аверс»),
Ну, и конечно уж, кадра такого нам не было бы...

А что без всякого страховочного каната, -
Дело личное. Пусть себе пробует, чудак человек!
Режиссерская тема тут вся: «Мотор!» да и «Снято!».
Да извлечь из конверта – в конце – заслуженный честный чек.

2005

***


На воде зеленой, там где
Косит яхта волн верхи,
Праздной песенкою станьте,
Невесомые стихи!

На лужайках океанов,
Где – ни вех земных, ни мух, –
Пена слов, как одуванов
Разлетающийся пух.

Настежь – свернутые снасти!
Прежде чем уплыть во тьму:
Вот ты где, земное счастье! -
Сколько есть, тебя возьму.

Нынче гладьте меня, волны!
А обузой небу став,
В бездну черную безмолвно
Сам уйду, как батискаф.

2005

***


Боль жила в человеке.
Что ль была с ним навеки?

Поначалу визжала.
Только всех раздражала.

А потом присмирела.
Боле – воль! Эко дело.

Очень тихою стала.
Моль в чулане летала.

Весь костюмчик, что тело,
Долгим временем, съелa.

2005

***


Оковы пали.

На обломках :
«Здесь был Пушкин»

2005

2006

ВЕСНА’06


Голубь на куполе.
Святой Дух?
Птичий грипп?

2006

***


Возропщу!

Почто
– ёшь твою триста! –
Боже Геологический,
Ущемил ты свой Каспий.
Озеро…
Море…

Еще в детстве, помню, мир прознавать начиная:
“Мама, папа: а если… то почему…?”

И этот – потом вот – старый школьный
Потрепанный атлас
СССР – 39-го давнего года издания
или 40-го.
(от матушки же, видать, из отрочества ее – и достался).

Был там синим пунктиром намечен грядущий путь-выход:
Будто тропой муравьиной – лез проползти меж коричневостями Кавказа,
Тянулся к чернушному (но не безнадежному)
Босфорному разгульному братцу.

Не сбылось!






Нет-нет же, конечно, не спорю:
Многих-многих еще комсомольцев-зеков
Те волны бы поглотили,
И к тому же (как позже узналось)
– перепады там уровней,
Разница, так сказать, в росте…
 
Но – с другой стороны (как еще того позже):
Можно бы ведь систему какую шлюзов…
А что до страстотерпцев,
Так равно унесло
Беломор-Волго-Доном ли… Вислой – Одером…

Дайте волю вселенскую, падлы!

О, шхуночки бедные,
Вы, навечно безвестные сейнеры и фелюки!
Где вода солона, словно кровь,
И смерть настояща.

Печалюсь!

(Опять-таки – Хлебников в Астрахани).

О, Каспийское море!
Каспийское море.


2006

***


Даже Эйнштей
Сломался
Квантовые там все дела
Неопределенности
Сингулярности

Ван Гог – нет!

2006

***


Пойду прогуляюсь
Когда вернусь
Не знаю
Но ты не волнуйся.
Даже экватор
Всего лишь кольцо
Наподобие Садового
Просто немного больше

2006

2007

***


Навек
На теле словесности русской
Песни Высоцкого
Будто татуировка наколоты

2007

***

К. С.


мне очень не радостно
дружок заболел
учу человечий язык

2007

ПИЖОНСКАЯ СТАР-ПЕРСКАЯ ПЕСЕНКА МОСКОВСКАЯ


Сын товарища вымахал вылитым –
Своим папой, жаль – так же – в тоске.
И творится невнятное с климатом:
Стали теплыми зимы в Москве.

Будто тут тебе – Рим или Падуя…
Был мороз только раз, может быть,
И метель проскользила, как, падая –
Платье с плеч, если б верх распустить.

На Тверской, той, что – Горького-Пешкова
И как некогда – вдаль позвала
Только женщина мира ушедшего,
Что, единственно, им и была.

2007

О НАСЕКОМЫХ (3)

(Слишком человеческое):


Нет, не за тем раскрыл я книжку, чтоб
Полз нагло по странице Ницше клоп.
Ах, не за тем, ах, не за тем, ах, не за тем!
А мы его – ногтем! ногтем! ногтем!

2007

СЛОГАН – СЧИТАЛКА ДЕТЕЙ НАШИХ :


Третий Рим повторим.
Повторим Третий Рим.

2007

ГОСПОДЬ, ЕСЛИ ЕСТЬ ТЫ,


в безмерной милости
Мне, беспутному пасынку, хоть что б сказал.
Родители умерли, дети выросли.
А я так и не выяснил:
Об чем базар?

2007

В ЧАСТОКОЛЕ


колючих дней, -
Что называется, -
Не кругло вдруг стало:
Как же услышу души камней,
Кричащие из-за решетки кристалла?

2007

ЕВРОПА

Линде Хевард-Миллс


Ох, и здорово мы вчера выпили, кажется – с Таней
В компании местных ребят.
И куда-то все ехали… А потом еще пыхнули с горя.
Надо б выйти – послушать-узнать, на каком горожане
Меж собой языке говорят.
И вообще – далеко ли до моря?

Словно всем закрывающий выход – автобусный хам,
Даже - хуже: подобно гарем затворившему накрепко старцу
                                                                                            эмиру, -
Сам себе я бываю постыден, паскуден:
Сам собой заслоняю грядущую волю своим же стихам.
Полетали б по миру…
Погуляли б по людям….

Что ж поделаешь, если терпеть по утрам аспирин –
Не мое, – и вообще: я на мир этот глядя,
Вместе с бедным восплачу, но тут же накатит веселье…
Значит, так тому быть. Распахни-ка окно, Катерин:
С бризом чокнись июльским. И с дядей.
Знать, просто – похмелье.

2007

2008

***


Все было так мирненько в феврале,
И вдруг увидали мы ночью в марте:
Поземка корчилась по земле,
Будто кто-то в агонии на асфальте.

Что нынче нам бесы? Есть GRS ! –
Шуткой разрушил один молчание, -
И разве скинутый – тот, – с небес –
Хоть что-то может нам, кроме отчаяния!

А во внешней тьме, там – ори не ори!...
И вновь загалдели не в такт шагая
По перекрестку. И лишь внутри
Стали кто августа ждать, кто мая.

2008